— Скажите пожалуйста! — подал он осторожную реплику.

— А ты как думал? — в голосе Аглаи Степановны отчетливо прозвенели горделивые нотки. — Дали мне бур такой и велели болото дырявить. Заглубишь и вытащишь торфяную колбаску, потом нарастишь штангу и еще дальше заглубишь, пока до самого дна не доберешься. Так и бродила день-деньской с коловоротом. Тяжело, конечно, но я только радовалась. Ни в чем себя не жалела. Да и то сказать — работа полегче была, чем пни эти клятые корчевать. Наберу я колбасок полный короб, а ему все мало. То тут копни, то оттуда достань. Возьмет кусочек — и под микроскоп. Определит, где чего, и в тетрадку запишет. Тут, мол, осоковый торф, тут сфагновый, а там вахта попадается либо шейхцерия. Я ведь травы тогда уже хорошо знала. Новые названия тоже легко давались. Даже когда не по-русски. И ведь по сю пору не забыла… Эриофорум вагинатум, к примеру, знаешь чего это?

— Откуда, Степановна? Уж ты просвети.

— Пушица влагалищная, — с готовностью объяснила она. — Растет на мочажинах такой белый цветок… Серебристый, красивый. Егор Мартыныч все их наперечет знал. Карту он составлял болотную: где какой торф лежит. Жара стоит адова, аж звон в ушах, солнце печет, от белого багульника голова кругом идет, а он с кочки на кочку прыгает — ищет. «Чего ищешь-то? — спрашиваю, бывало. — Хоть бы себя поберег, а то, не ровен час… С багульником шутки плохи — что твой болиголов». Он же отмахивается только: «Отдыхать зимой будем, Ланя, отсыпаться на медвежий манер. А сюда нас поставили полный разрез сделать. Каждому слою свое место и применение найти». Так и маялся до первых заморозков. Утром на болоте, с вечера в лаборатории своей. Анализы делал, лекарство составлял.

— Это какое же такое лекарство?

— Дак ведь на всякую болезнь своя трава есть. А торф, он чего? Запечатленное разнотравье, аптека, можно сказать, болотная. Белый мох ране не даст загнить, сапропель от радикулита лечит. Мало ли… У всякого торфа свое применение. Кому горячие припарки от ломоты в костях, кому едва теплые — по женской части.

— И помогает?

— Еще как! Я в те годы много у Егора Мартыныча переняла. Но и ему от меня перепало дай бог! Все, что знала, доверила. А после мы с ним и к бабе Груне ездили. Он за ней цельную книгу амбарную исписал… Такой музыки-то у нас не было. — Она покосилась на рубиновый глазок магнитофона. — Как чуял, бедняжка, кто его от смерти убережет.

— Заболел?

— Простыл на болоте. Холодное лето в тот год выдалось. Особливо июнь. Вода ледяная. А он в резиновых сапогах по камышам. Ирный корень выкапывал. По времени дак самая пора была — гадючьи свадьбы! Свивались в клубки так, что ступить было страшно. Ну, он и провалился по грудь. Легкие простудил и почки, конечно. Если б не баба Груня… Короче, тогда и подружились мы с Егором Мартынычем. Я уж и с болота того ушла, и бабка Груня преставилась, а он все ездил к нам за травкой. И то правда болел часто. Только зельем и держался на белом свете. Я уж сама собирала ему, что надо, варила, готовила впрок. Былинку к былиночке…

— Видать, в обычных врачей Георгий Мартынович не шибко веровал? — с мягкой усмешкой спросил Люсин. — Недолюбливал?

— А за что любить, прости господи? Дак рази с нынешней врачихой поговоришь? Она и не взглянет на тебя. Даже головки не приподымет: ей бы только с писаниной управиться. Едва рот раскроешь, а она тебе рецепт в зубы — и будь здоров. А на кой мне ихняя химия? У меня своя фармакопея.

— Оно, конечно, — уважительно согласился Люсин, ощутив близость решительного момента, — фармакопея у тебя знатная… В этот-то раз чего привезла с Иванова болота?

— Иде оно теперь, тое болото? — запричитала Степановна. — Одни ямины дикие и сухостой. На торфяных полях сплошь фрезер. Сухота. Крошка горит. Спасу нет… По окрайкам пошастала — ничего не взяла. На Милановку пришлось податься, а ноги уже не те. До суходольного острова-то так и не добралась. Спасибо, святой источник на месте остался. Передохнула хоть. Там в округе леса хорошие: береза, сосна, а на лугах заливных — хвощи до пояса, купавка. Душа радуется. Живи — не хочу. Совсем оживела, пока зелье искала, отогрелась на шелковых муравах.

— Значит, нашла все же?

— Взяла, чего надо. Шерошницы пахучей набрала, буквицы, жерухи опять же лукошко. Только зазря. Пропала она теперя, моя жеруха. Сушить-то ее не положено. Вся сила у ей в свежести.

— Для Георгия Мартыновича старалась?

— Кому ж еще?.. День подождала и выбросила жеруху-то. Не пить уж ему более никогда.

— И другую траву тоже выкинула? Буквицу и еще ту… третью?

— Не. Те на чердаке сушатся. Зачем добру пропадать? Грех. В зельях тайна планидная.

— Планидная? Это от планет, что ли?

— Каждой травке своя планида. Так баба Груня учила.

— Неувязочка выходит. — Люсин не любил неясностей, даже если они не имели прямого отношения к занимавшей его задаче. — Планет у нас сколько? Коли не изменяет память — девять. Верно?

— Не, — с абсолютной уверенностью возразила она. — Семь планид.

— Вот-те раз! Для всего мира девять, а у тебя семь.

— У нас не так, у нас по-старому. Мы и сроки по-старому определяем, по Месяцу, значит, когда чего собирать. Одно — в полнолуние, другое — в первую четверть. Если не соблюсти, силы такой не будет. У всякого зелья своя пора. Когда на заре собирают, когда в полдень, а то и вовсе к вечеру. Соображать надо. А как же? Ведь кажинная травиночка, сама заваляща, от чего-нибудь да излечит. Без надобности ничего не растет на земле. Вот и старайся понять, что на какую лихоманку подействует, срок верный определить да правильно высушить.

— И ты все это знаешь, Степановна?

— Баба Груня, так та знала, а я, может, и забыла чего. Рази упомнишь? Веронику взять, таку синеньку, так ее лучше всего вечером, часов в шесть, собирать, а то до дому не донесешь — облетит.

— С секундомером в лес ходишь? — улыбнулся Люсин.

— Мои секундомеры на земле растут. Утопит кувшинка цветок — вот тебе и есть шесть часов. По-старому шесть, пять — ноне. Всяка тварь свою планиду чует.

— Летнее время имеешь в виду?

— Ну!

— Ладно, будь по-твоему, — согласился Люсин. — Пусть будет семь. Но трав-то, Аглая Степановна, тыщи! На всех и планид не хватит.

×
×