Легкая тошнота, схожая с той печалью, с какой мне пришлось бы просыпаться каждое утро на протяжении многих лет, шевельнулась у меня в груди. Если я соглашусь на убийство в состоянии аффекта, мы с Лежницким станем братьями, мы будем мысленно присутствовать на похоронах друг у друга, будем в ногу шагать по вечности. И все же искушение было очень велико. Ибо у меня в груди и в желудке вновь образовалась пустота. И я не знал, смогу ли вынести это. Ведь они снова и снова станут допрашивать меня, будут говорить мне правду и заведомую ложь, будут держаться то дружелюбно, то недружелюбно, и все это время мне придется вдыхать воздух этой комнаты с его сигаретным и сигарным дымом, пахнущий плевательницами и кофе, немного похожий на тот, что вдыхаешь в общественных туалетах, в прачечных, на городских свалках и в морге, я буду глядеть на темно-зеленые стены и грязно-белые потолки, буду слушать их приглушенные голоса, буду открывать и закрывать глаза под жгучим светом электрических ламп, я буду жить в тоннеле метро, десять или двадцать лет в тоннеле метро, а по ночам, не зная, чем заняться, буду мерить шагами каменные квадратные футы моей тюремной камеры. И умру от бесконечного оцепенения и задохнувшихся надежд.

Или же я проведу год за сочинением апелляций, проведу последний год своей жизни в железной клетке, чтобы однажды утром войти в помещение, уже готовое для уничтожения, жалкий, проигравший, страшащийся тех странствий, что мне, возможно, еще предстоят, я выйду оттуда раздавленным, расплавленным, взорвавшимся собственным криком, – выйду на длинную дорогу смерти, уходящую куда-то вниз вдоль бесконечных каменных стен.

И тут я чуть было не решился. Казалось, я вот-вот позову Лежницкого и спрошу у него имя адвоката, а потом высуну язык, как некий бурлескный символ заключенного нами союза, закачу глаза и скажу: «Видите, Лежницкий, я совершенно спятил». Да, я действительно едва не решился на это, и если все же не решился, то лишь потому, что у меня не было сил закричать так громко, чтобы меня услышали в другом конце комнаты, не мог же я выказать себя слабаком перед этой прелестной блондинкой, и я снова откинулся в кресле и стал ждать возвращения Лежницкого, в который раз за эту ночь понимая, как скверно чувствовать себя опустошенным и апатичным, очень больным и очень старым. Я никогда не понимал, почему многие старики, чувствуя отвращение в дыхании каждого, кто смотрит на них, все же судорожно цепляются за свое унылое и безрадостное существование, заключая сатанинскую по своей сути сделку с каким-нибудь медицинским снадобьем: «Сохрани меня от Господа моего хотя бы еще чуть-чуть». Но теперь я понял их чувства. Ибо во мне вдруг проснулась чудовищная трусость, которая была готова заключить мир на любых условиях, была готова публично надругаться над памятью моей жены, с которой я прожил почти девять лет, и злобно насмехаться над моим разумом, крича, что я совершенно спятил и что самые светлые мои мысли не стоят ни гроша, высосаны из пальца, мною же и перевраны, и оскорбительны для всех остальных. Ах, как мне хотелось выпутаться, ускользнуть из ловушки, которую я сам себе и подстроил, и я бы, конечно, сдался, если бы моей трусости достало решимости перекинуть звук моего голоса из конца в конец этой комнаты. Но решимости не хватило, вернее, хватило лишь на то, чтобы впечатать мои ягодицы в сиденье кресла и приказать мне ждать, парализовав мою волю.

И тут из задней комнаты послышался голос негра:

– Не хочу кофе. Хочу виски. Вы обещали мне виски, и я хочу виски.

– Пей свой кофе, сукин ты сын! – заорал детектив, и через открытую дверь я увидел, как он швыряет этого огромного детину туда и сюда и как его подхватывает и тоже швыряет патрульный, мрачный молодой полицейский с жестким лицом, прямыми черными волосами и такими глазами, какие бывают только на фотографиях молодых убийц, которых никогда не фотографируют, во всяком случае для газет, кроме одного-единственного раза, наутро после совершенного ими убийства. Они вдвоем обрабатывали негра, их не было видно, но я услышал звук пролитого кофе и стук кофейника, упавшего на пол, а затем и другой звук с оттяжкой – когда бьют кулаком по лицу, – и глухой удар коленом по спине, и негр застонал, почти что радостно, словно это избиение было доказательством того, что он вполне вменяем.

– А теперь гоните виски! – заорал он. – И я все подпишу.

– Выпей-ка лучше кофе, – ответил детектив.

– К черту кофе, – пробормотал негр, и послышались звуки, говорившие о новой серии ударов, и все трое, вцепившись друг в друга, пропали из виду, появились снова и вновь пропали, и послышались новые удары с оттяжкой.

– Сукин ты сын, – орал детектив, – сукин сын!

Какой-то незнакомый мне детектив присел за мой стол – сравнительно молодой человек, лет тридцати пяти, с невыразительным лицом и угрюмым ртом.

– Мистер Роджек, – сказал он, – я только хочу сказать вам, что мне нравится ваша телепрограмма и что очень жаль встретиться с вами при столь печальных обстоятельствах.

– Ах, – стонал негр. – Ой, ой, ой. – И удары сыпались на него. – Вот это да, парни! Вы растете прямо на глазах. Ну, давайте, давайте!

– Ну, а почему бы тебе не выпить кофе! – кричал ему детектив.

Должен сознаться, что в этот момент я опустил голову и прошептал про себя: «О, Господи, дай мне знак», прокричал это в душе так, словно обладал всеми прерогативами святого великомученика, и затем воздел очи горе с верой и отчаянием, достаточными для того, чтобы появилась радуга, – но не увидел ничего, кроме пышных белокурых волос Шерри, стоявшей посередине комнаты. Она тоже смотрела в ту сторону, где продолжалось избиение, с откровенным девичьим испугом, словно наткнулась вдруг на лошадь, сломавшую ногу, и не знала, что делать. Я встал, ощущая смутное желание пойти в заднюю комнату, но, едва я поднялся с места, во мне вновь проснулись страх и тревога, и внутренний голос произнес: «Ступай к девушке».

Так что я изменил маршрут и направился туда, где сидели Лежницкий, Гануччи, Тони, Робертс, О'Брайен и еще несколько человек, следователей и адвокатов, и остановился возле Шерри. Теперь я смог хорошенько ее рассмотреть, она оказалась старше, чем я думал, ей было не восемнадцать и не двадцать один, а все двадцать семь или даже двадцать восемь, и под глазами у нее были бледно-зеленые круги усталости. И все же я находил ее очень красивой. Она источала легкую серебристую ауру, словно когда-то ей довелось испытать жестокое разочарование, и теперь она скрывала пережитую боль под маской ненавязчивой веселости. Она была похожа на ребенка, которого задела своим крылом волшебная птица.

– Тони, попробуй прекратить это избиение, – взволнованно попросила она.

Тот отмахнулся:

– Не бери в голову.

– Этот парень сегодня вечером чуть ли не до смерти избил старика, – сказал ей Робертс.

– Но они-то избивают его не из-за этого.

– А вы что тут делаете? – спросил меня Робертс.

– Робертс, по-моему, она права. Вам стоило бы одернуть этого типа.

– Собираетесь рассказать об этом в своей программе? – поинтересовался Лежницкий.

– Пригласить вас на эту передачу?

– Лучше кончайте с этим, – сказал дядюшка Гануччи. – В нашем мире и без того слишком много жестокости.

– Эй, Ред! – крикнул Лежницкий. – Парень пьян. Сунь его на ночь в камеру, пусть освежится.

– Он хотел укусить меня, – проорал в ответ Ред.

– Сунь его в камеру.

– Ну, а теперь, – сказал дядюшка Гануччи, – не пора ли покончить с нашим делом? Я очень болен.

– Нет ничего проще, – ухмыльнулся Лежницкий. – Нужна лишь гарантия того, что вы явитесь по нашей повестке.

– Мы это уже обсуждали, – вмешался адвокат. – Я готов за него поручиться.

– Интересно, черт побери, что вы имеете в виду? – спросил Лежницкий.

– Пойдемте со мной, – сказал Робертс. – Нужно потолковать кой о чем.

Я кивнул. И подошел к Шерри. Ее дружок Тони бросил на меня злобный взгляд, от которого у меня мурашки по коже забегали: «Только посмей с ней заговорить, и тебе не поздоровится».

×
×