– Вы абсолютно убеждены в этом?

– Нет. Когда оказывают давление, представляться не принято.

– А вы ведь не глупы, а, Робертс?

– Когда-то я был недурным агентом ФБР. – Он похлопал меня по плечу.

– Полный вперед!

На улице было уже холодно. Я прошел мимо одного бара, потом мимо другого. Я не знал, праздновать ли мне победу или поскорее найти какое-нибудь укрытие. На углу я вошел в телефон-автомат и позвонил в службу ответа. Они связались с секретарем мистера Келли и сообщили, что он примет меня в полночь.

– Перезвоните туда, Глория, и скажите, что я постараюсь прийти.

– Я не уверена, что мы обязаны заниматься такими делами регулярно.

– Глория, сделайте одолжение, только сегодня.

В такси все нахлынуло на меня разом, волна за волною, опасные волны. Ветер усиливался. Каждый раз, когда я закрывал в машине окно, воздух становился душным, словно в нем был какой-то дурной выхлоп. Но стоило открыть его, как с силой врывался ветер, и звучал он протяжно и хрипло, как ветер над морем, раздирающий воду и вырывающий с корнем траву. В небесах сегодня вечером шла какая-то ломка: выла сирена, внимание было включено, я почти явственно чувствовал гнилостный запах сворачивающейся крови в каждом порыве ветра. И я откинулся на спинку сиденья, почувствовав нечто вроде тошноты, потому что некая тайна вертелась вокруг меня, и я не знал, является ли она конкретной тайной, имеющей вполне конкретное решение, или же она лишь плод куда больших тайн, чего-то столь же необъяснимого, как самая сердцевина тучи, или быть может, то была тайна еще более ужасная, нечто промежуточное, с ничейной земли, куда не пошлешь разведку и откуда не возвращается ничто, кроме опустошения. И я почувствовал ненависть к этой тайне, на мгновение мне захотелось очутиться в камере, моя жизнь прогорела насквозь до самого остова своей вполне оправданной защиты. Мне не хотелось сегодня встречаться с Барнеем Освальдом Келли, и все же я знал, что должен выполнить и эту часть сделки, заключенной мною рано утром. Мне не позволят ускользнуть от этой тайны. Я готов был начать молиться, и чуть было не начал, ибо что же такое молитва как не просьба не разглашать тайну. «О, Господи, – хотелось мне воскликнуть, – дозволь мне любить эту женщину, стать отцом, попытаться стать хорошим человеком и заняться честным трудом. Да, Господи, – чуть было не произнес я, – дозволь мне не возвращаться вновь и вновь в часовню луны». Но как солдат, коротающий шесть свободных часов в кабаке, я знал, что обязан вернуться. Я не убежал от призыва траншей, я слышал голос Деборы из скверны, из горящей резины, голос дикого кабана, проникавший в меня на ветру, на этом нестерпимом ветру, – с какой вершины он сорвался? – и затем машина свернула на улицу, где была квартирка Шерри, и с бьющимся сердцем я взлетел по всем этим грязным, воняющим поражением этажам и постучал к ней – и, не услышав ответа, мгновенно понял, что сильнее того страха, который я только что испытывал, был другой страх: что ее может не быть дома. Затем я услышал ее шаги, дверь распахнулась, мы обнялись.

– Ах, милый, – сказала она, – что-то сегодня вечером не так.

Мы вновь обнялись и подошли к постели. Мы сели рядышком и прикоснулись друг к другу кончиками пальцев. Это был первый приятный момент с тех пор, как я вышел от нее сегодня днем. Облегчение овладевало мной, как победный сон триумфатором.

– Хочешь выпить? – спросила она.

– Чуть погодя.

– Я люблю тебя.

– Я тоже люблю тебя.

За это время она отдохнула. Усталость сошла с ее лица, и она казалась семнадцатилетней.

– Была небось первой красоткой в школе? – спросил я.

– Да нет, я очень смешно выглядела.

– Даже в выпускном классе?

– Вот уж нет. Капитан футбольной команды потратил целый год на то, чтобы я сменила свою фамилию на его.

– Но ты устояла?

– Не-а, не устояла.

И вдруг, поглядев друг на друга, мы оба расхохотались.

– Как это никто до сих пор не съел тебя живьем? – спросил я.

– Ох, мистер, они старались, еще как старались.

И она поцеловала меня примерно таким же поцелуем, как прошлой ночью в баре, но в нем уже не было привкуса железа, или было гораздо меньше, и я почувствовал запах жимолости, который вдыхал той жаркой июньской ночью, много лет назад на заднем сиденье автомобиля.

– Пошли, – сказал я. – Вернемся к тому, на чем мы остановились.

И мы так и сделали. И где-то в самом разгаре я, выжженный усталостью, напряжением и опустошением, которые приносила мне каждая ложь из тех, что я сегодня изрекал, почувствовал, что, как не заслуженный мною дар, во мне просыпается новая жизнь, сладостная, жемчужная и неуловимая, и я оперся на нее и начал карабкаться, и взлетел, чтобы рухнуть на увядшие розы, омытые слезами моря, и они омыли и меня, когда во мне снова проснулась жизнь, и как из рога изобилия на меня хлынула и печаль, жгучая печаль, крылья которой овевали меня, ясные и нежные, как благородное намерение, и это сладостное соприсутствие говорило о значении любви для тех, кто предал ее, да, я понял это значение и, поняв, произнес: «Думаю, мы исправимся», – имея, однако же, в виду, что мы осмелимся.

– Знаю, – ответила она. И какое-то время мы молчали. – Знаю, – повторила она.

– Ты уверена? – я коснулся ее ступни своей. – Ты действительно уверена?

– Да, я уверена.

– А знаешь, что говорят по этому поводу на Бродвее?

– На Бродвее?

– «Насрать на сеньориту», – говорят на Бродвее.

– О, Господи! Господи! Ты такой занятный козел! – И она нагнулась и поцеловала меня в палец ноги.

6. ВИДЕНИЕ В ПУСТЫНЕ

Я лежал рядом, касаясь кончиком пальца ее сосков, весь проникнутый новым для меня знанием, падающим с небес подобно дождю, – ибо теперь я понимал, что любовь это не дар, а обет. Только смельчак в силах хоть какое-то время жить под ее знаком. Я подумал о Деборе и о тех ночах многие годы назад, когда я лежал с нею, томимый любовью совсем иного рода, но уже и тогда я кой о чем догадывался, догадывался с Деборой, догадывался с другими, с теми, с кем случалось переспать раз и расстаться навсегда, потому что поезда расходились в разные стороны. Иногда в течение длившегося несколько месяцев романа я испытывал это в какую-то единственную ночь, посреди смертельного пьянства. Любовь всегда оставалась любовью, и найти ее можно было с кем угодно и где угодно. Только никак не удавалось удержать. И не удастся, пока, друг мой, ты не будешь готов пойти за нее на смерть.

И я снова вернулся к нашим с Шерри объятиям. Силы наши были исчерпаны, а может, и нет, ибо в некий момент мы прикоснулись друг к другу и встретились – так птица задевает крылом гладь вечернего озера, – и поплыли по приливной волне, глубоко погрузившись друг в друга. Я не мог удержаться от прикосновения к ней – разве какая-нибудь другая плоть сулила мне когда-либо такое прощение? Я положил руку ей на талию: некий призыв исходил от ее груди, и моя рука повиновалась ему. Я сел в постели и потянулся к ее ступням. Пришло время заняться пальчиками, которые так не понравились мне поначалу грубоватыми очертаниями широкой стопы. Ее ноги, казалось, привыкли гулять сами по себе. Я обхватил руками ее ступню, как бы говоря: ты пойдешь со мной. И у этой ноги хватило ума расслышать мои мысли, она согрела мне руки, точно маленькая собачка с горячим сердцем. Я поднял голову, окинув взглядом контуры и тени ее тела, и, дойдя до нежного рисунка лаванды и серебра на лице, блаженно улыбнулся и спросил:

– А не позволят ли нам немного выпить?

Она принесла бутылку, и мы не спеша выпили. Уже забыл, когда я вот так, глоточками потягивал спиртное. Было приятно бросить лед в стакан, налить четверть дюйма и смотреть, как виски отдает свое золото воде. Все предметы в комнате обступили нас точно часовые, готовые первыми оповестить о визитере с лестницы. Я рассказывал Шерри о своей телепрограмме – ведь именно это мы обсуждали, впервые встретившись на улице, и теперь я развивал эту тему, а на самом деле нам просто хотелось немного отдалить тот момент, когда мы заговорим о нас двоих. Поначалу все это смахивало на авангардный цирк: интервью с бородатыми козлами, последние четверть века покуривающими марихуану, рассказы бывших заключенных о гомосексуализме в тюрьмах, моя лекция на тему «Пикассо и его пушка» (самодельное эссе о Пикассо как о церемониймейстере людоедских игрищ в современной Европе – самая трудная лекция за всю историю телевидения), беседа с проституткой, разговор с вождем рокеров, с вожаком гарлемской банды, с домашней хозяйкой, похудевшей за год на восемьдесят пять фунтов, с бывшим священником, с покушавшейся на самоубийство девицей (три шрама на запястье). Я объяснил Шерри, что в ту пору мне хотелось проложить тропу от психоанализа к благотворительности.

×
×