— Во время войны, — поддержала Татьяна Ивановна, — в Советской Армии почти не было этих... уклонистов.

«Святая правда. — Марк взглянул в ее честные очи. — Расстреливали их в те времена, перед строем».

— Ну а сейчас-то, когда войны нет?

— Уроки истории помнятся долго, — переводил Марк. — Воинская повинность у нас всеобщая. Молодые наши братья это понимают.

— А если нет?

— Попадают под суд! — отрезал Евгений Петрович. — Но это бывает исключительно редко. Да что далеко ходить — месяц назад я сам ездил в действующую армию по просьбе прихода. Был тут у нас один молодой человек. Уж не знаю, кто на него успел так повлиять, но заупрямился. Отказался принимать присягу. Майор его написал нам в церковь. И что же — пробыл я с ним три дня, поговорил с парнем по-христиански — и вот служит, и письма пишет, и даже, кажется, на неплохом счету...

Шофер «Волги» с нетерпением поглядывал на часы. Марк попрощался с клиентом, от предложенной пачки чуингама отказался, но шариковую ручку все-таки взял. Разбрызгивая комья мокрого снега, машина скрылась за поворотом по-весеннему прозрачной улицы.

Отец в том же выцветшем габардиновом плаще, что и пять, и десять лет назад, вышел из церкви вслед за Марком. Примостившись на сырой бульварной скамейке неподалеку от Малого Институтского, они закурили: Марк — с наслаждением, Евгений Петрович — опасливо оглядываясь.

— Растравил меня твой американец, — пожаловался он. — Дымит, как паровоз.

— Это у вас считается грехом, — сощурился Марк.

— Как сказать. Мы же не раскольники. Но все-таки лучше бы мне прихожанам на глаза не попадаться. Сколько раз твердил я Татьяне, что не надо иностранцам раздаривать наши журналы! Ты знаешь, какой у него тираж?

Марк знал.

— Паблисити, — сказал он. — К тому же как у вас там — рука дающего не оскудеет. Кстати, отец, что за душеспасительные вояжи в действующую армию?

— Бочков покойный так ездил чуть не десять раз в год. Ты Петю Скворцова помнишь?

— Я думал, у него белый билет.

Петя Скворцов, тишайший щуплый плотник, с грехом пополам окончивший семь классов, из книг читал только Библию, откуда и вынес свои непрактичные убеждения насчет воинской службы. До самого призыва он надеялся, что «все обойдется», но даже психиатр поставил жирный лиловый штамп «годен» в его бумагах. Попав же в учебный лагерь, безропотный баптист вдруг взбунтовался почище первых христиан. Львам на съедение его, конечно, никто бы не кинул, но посадить лет на пять могли за милую душу. Для всей церкви, включая и Евгения Петровича, сюрприз был самый неприятный.

— И где он теперь?

— Лучше скажи, где ты теперь. Соседка твоя меня облаяла по телефону. Опять на новом месте? Совершенно забыл отца. Хоть бы позвонил когда.

— Вот мой новый номер.— Одеревеневшими от холода пальцами он записал семь цифр на пустой сигаретной пачке. — Держи. Мать, кстати, получила к Новому году место в седьмом цехе. Важная такая стала — спасу нет. Даже не хочет говорить, какой гриф на чертежах в этом седьмом.

Окурки, брошенные в снег один за другим, зашипели и погасли. Неуютно было на этой продутой зеленой скамейке под грохот трамваев, ползущих по голому бульвару. К тому же Марка одолевала странная досада, не имевшая отношения к детским обидам. Евгений Петрович со всеми причудами своей биографии был попросту не до конца ясен своему сыну. В твоей советской психологии, издевался Иван, умещается только черное и белое. А Евгений Петрович из другого измерения, откуда тебе его понять? Правда, говорилось это еще в период горячего увлечения баптизмом, «настоящей,— как выражался тогда Истомин,— подлинной религией для народа, совмещающей веру с разумом...» Возможно также, что Марк тайком ревновал отца к брату Андрею, к их встречам, к их поездкам на север ловить рыбу, даже к плохо провяленным щукам, которые висели потом месяцами на веревочках в дворницкой, распространяя омерзительную вонь. Иной же раз мнилось Марку, что отец прибился к баптистам случайно. Мысль эта при всей ее нелогичности льстила его самолюбию. Он не переставал ждать от Евгения Петровича какого-то взрыва, глупейшего полусумасшедшего поступка — и в этом горчайшим образом заблуждался. К своим пятидесяти четырем годам его отец вполне достиг того, что в прежние времена назвал бы равенством самому себе, то есть душевного покоя, согреваемого мыслями о грядущем воскресении, да сознанием своей необходимости общему делу, всем этим одутловатым, плохо одетым людям, ищущим спасения. Иные могли бы счесть его человеком холодным, но прихожане любили беззаветно, особенно после того, как начал он писать статьи в «Братский вестник» и изредка проповедовать[1].

От отца пахло бедностью — крепким табаком, земляничным мылом. Ткнувшись в его плохо побритую щеку, Марк, не оборачиваясь, заспешил вниз по бульвару к стоянке такси...

В обширном подвале Конторы вдумчиво скрипели перьями две девицы из немецкого отдела. Свой коротенький и, прямо скажем, довольно пустой отчет переводчик Соломин накатал минут за десять. Впрочем, и подмахнул его начальник Подвала, не читая.

— Присядьте, Марк Евгеньевич. Хотел побеседовать с вами еще днем. Хочу сообщить и сам, и от лица Зинаиды Дмитриевны, что мы весьма довольны вашей работой.

— Очень приятно, — засмущался Марк.

— Товарищи говорят, что и на овощной базе вы трудились с огоньком. За последние два года у вас нет ни одного выговора. Вынесено две благодарности в приказе. Выписана повышенная премия.

— Спасибо, Степан Владимирович. Стараюсь.

— Да, набираетесь опыта. Помните, не все у нас с вами шло гладко поначалу?

Был грех: Марк имел глупость не только придержать у себя несколько номеров подаренного кем-то «Ньюсуика», но и принести в свой отдел, похвастаться. Мясистый Степан Владимирович, носивший, к слову, опереточную фамилию Грядущий, попомнил ему тогда и случай с Библией, и скандал с американскими пацифистами, даже историю с фермерами из Айовы в музее Ленина. Кипел, старый дурак, слюною брызгал.

— Исправляюсь, Степан Владимирович.

— Верно, Что ж, молодо-зелено, а теперь вы стали опытным, проверенным сотрудником. Вот у нас с Зинаидой Дмитриевной и возникла мысль, что вы, пожалуй, засиделись в рядовых гидах-переводчиках и заслуживаете повышения. Как вам кажется, с должностью старшего гида-переводчика вы бы справились?

— Надеюсь. — Марку не удалось скрыть разочарования. Подумаешь, повышение. Двадцатка в месяц. Таких старших полконторы.

Не любил он Подвала, официально именовавшегося Первым отделом. Еще лет семь назад, на первой практике. Марку простыми словами разъяснили, чем отдел занимается и чего хочет лично от него. С этим-то он примирился быстро — в отличие, кстати, от Кости, который от практики в Конторе вообще увильнул. Гибкая была этика у Марка. Эстетика — другое дело. Ужасная канцелярская бедность Первого отдела оскорбляла не что иное, как его чувство прекрасного. Последнее, если верить поэту, должно быть величаво. А тут — фанерные столы, обгрызенные ученические ручки, фиолетовые чернила, в люминесцентном свете подвала принимавшие вид особенно мерзкий. За все семь лет только и удалось Первому отделу выбить фонды для новой звукоизоляции на дверь телетайпной.

— Теперь у меня к вам несколько вопросов.

Хорошие психологи всегда начинают беседу с приятного- сжался Марк. Если тут, под портретом Дзержинского, состоится продолжение разговора со Струйским, то — конец. С работы придется не просто уходить — бежать. Брат Андрей мог сколько угодно дразнить его, но стучать на безответных иностранцев — это одно, они сегодня здесь, завтра там, да и хрен проверишь. Но...

— Разумеется, — сказал он.

— Вот у меня ваши анкетные данные, товарищ Соломин. Кое-что нуждается в уточнении. Скажем, ваше имя. Согласитесь, что при такой фамилии и внешности оно звучит несколько странно.

—В честь Марка Аврелия,—без запинки отвечал подчиненный.— Отец тогда увлекался латынью. Ну и, кроме того, я родился очень слабый. А Марк вроде бы именно это и означает.

×
×