— Хватит!—Андрей выключил приемник.—Терпеть не могу, когда эти невежественные господа из свободного мира берутся рассуждать о русской литературе.

Взгляд, которым одарил брата Марк, был исполнен исключительного бешенства. Конечно, Розенкранц, гнида, передал эту проклятую рукопись через голландское посольство. То-то они о чем-то шушукались с Андреем на проводах.

— Андрей,— заговорил Струйский,—ты случаем не знаешь этой вещицы?

— Я такой литературы не читаю, Володя.

— Кто же такой этот Кабанов? — Откуда мне знать?

— Может, он ленинградец? Питерский, так сказать? Он пытливо взглянул на Алика, потом на Наталью.

— Не люблю я таких разговоров, молодой человек,—вдруг взбеленился Костанди.—Ну, Кабанов, а вам какое дело? Вы что, из Большого дома?

— У нас, москвичей, говорят не «Большой дом», а «Лубянка».— Струйский пошел на попятный.—Но я не оттуда, гарантия. Что, уж и полюбопытствовать не имею права?

На этом разговоры о романе и прекратились. Только на улице удалось Марку остаться наедине с братом.

— Рад,—начал он зловеще,—рад твоему успеху, писатель.

— Я тоже,—храбрился Андрей.— Фаррар, Страус да еще Жиру в придачу—это чего-то стоит. Жалко, комментарий такой тупой. Я же не прозаик Ч., в «Лизунцах» вовсе нет такой политики, которую они мне пытаются шить. Я хотел...

— Ты свинья!—почти заорал Марк.—Ладно, на свою собственную судьбу тебе наплевать. А отец? А я, наконец? Кто клялся и божился, что не будет передавать повести за границу? Пушкин?

— Не повести, братец кролик, а романа,—хладнокровно возражал Андрей. — Под псевдонимом же. Что ты кипятишься?

— А то! Тебя в лучшем случае выкинут за границу, а в худшем просто посадят. Тебе тридцать лет, Андрей, ты мой старший брат, почему я вечно должен учить тебя уму-разуму?

— Ты всерьез?

— А ты думаешь, шучу?

— Слушай, Марк, утешься тем, что псевдоним надежный. А и раскроют—времена Синявского и Даниэля давно прошли. За литературу больше не сажают. Заставят уехать... что ж, не я первый, не я последний Я своей судьбы не боюсь... странно действует на тебя твоя невеста, — вдруг добавил он. — Осторожен-то ты был всегда, но почему ты стал думать, что меня, русского писателя, должен удерживать страх за собственную шкуру? Да и братья мы с тобой только по отцу. Ты меня ни в одной анкете не упоминаешь, и отец, к слову, тоже. Чего же бояться?

— Не обижал бы ты меня, Андрей.

— Прости.

— Ты знаешь, как я тебя люблю, «русский писатель». Что ты несешь? У тебя освобождение от армии по какой статье, забыл? Тебе в психушку захотелось? Может, ты и благороднее иных, может, и принципиальнее, но нельзя же так. Ей-богу,— оживился он,— коли на меня Света плохо действует, то у тебя мозги набекрень из-за Ивана и его компании. Когда у вас ближайший семинар? В понедельник? Вот и приду.

— Засмеют,—поморщился Андрей.—И потом, я же там сбоку припека. Только послушать заглядываю, да и то редко.

— Все равно приду,—загорелся Марк.—Кстати, негодяй, почему ты не предупредил меня о Наталье? Ладно, прощаю...

Понемногу добрели до «Маяковской» и смешались с праздничной толпой, хлынувшей из концертного зала. У барьерчика на краю тротуара замешкались, и Наталья, бормотавшая себе что-то под нос, в ответ на просьбу старика В. М. послушно возвысила свой хриплый голос. «Смерть, трепет естества и страх,—читала она,—мы—гордость с бедностью совместна. Сегодня Бог, а завтра — прах. Сегодня льстит надежда лестна, а завтра—где ты, человек? Едва часы протечь успели, хаоса в бездну улетели и весь, как сон, прошел твой век...» Из центра площади, взмахнув чугунной рукой, смотрел поверх голов притихшей компании поэт-самоубийца. Полно, друг Наталья, какие надгробные клики, что ты опять со своим Державиным. Смотри, играет апрель, скоро вылезать из земли первым беззащитным крокусам с тончайшими лиловыми лепестками, желтеть мать-и-мачехе на замоскворецких пустырях и пригорках. Ярится над площадью мигающая реклама, бегущие буквы призывают несознательно население то хранить деньги в сберкассе, то летать самолетами «Аэрофлота».

Доверчивый Алик, позабыв сомнительные вопросы Струйского, вдруг принялся зазывать его в Ленинград, находя точку зрения любознательного аспиранта на свои стихи оригинальной, а замечания—точными. Подоспела и пора прощаться: кому пожимать руку, кому кивать, Марк поцеловал Наталью в щеку, сказать ничего не сказал—нечего было. За ночным окном шуршащего троллейбуса тянулись все те же скудные витрины, блистали гранитные цоколи улицы Горького, мелькали одинокие прохожие.

— Марк!

— Что?

— Это та самая Наталья?

— Нет. Просто тезка. Не ревнуй понапрасну, милая.

Глава восьмая

Доводилось ли вам бывать на неплохих любительских спектаклях? Чем лучше такая постановка, тем больше риск, что с некоего рокового момента зритель вдруг начнет судить ее не со снисходительной дружеской улыбкой, а по волчьим законам профессиональной сцены. Тут-то и начинается крах, катастрофа! Сколько ни тужься, старательные дилетанты — нет им прощения, не спасают дела ни отличные мочальные парики, ни с большим тщанием сработанные декорации—почти как в настоящем театре! — ни вдохновенная игра фрезеровщицы Тани в роли Офелии. Рассеивается магия искусства, за актерами перестаешь признавать право на игру, спектакль благополучно проваливается, и зритель не уходит с середины действия разве что из жалости к приятелям.

Такие примерно чувства одолевали Марка в тот апрельский вечер в мастерской у Глузмана, покуда важничающий Иван, горячась, доказывал своей команде необходимость «дальнейшего укрепления конспирации» и «перехода к более решительным действиям». Попутно он также на все лады поносил каких-то более известных или менее подпольных, что одно и то же, «легитимистов», обозвав их в одном месте «близорукими апологетами гласности», а в другом—еще более цветистым выражением, которого Марк не запомнил. Слушали его с преувеличенной серьезностью.

— Мы должны будить народ!—орал некто длинноволосый, в волнении просыпая махорку из алого шелкового кисета.—Доведенный до скотского состояния! Голодающий! Агитация и пропаганда! И за нами еще пойдут! Надо только вернуть народу его православную душу, изнасилованную большевизмом!

— Народ доволен,—ворчал Ярослав,—вермишели, хлеба и картошки на всех хватает, это тебе не Вьетнам... Надо, Иван прав, изыскивать что-то новое...

— Вот именно! —кричал Владик. Повышенный тон был вообще принят в этой странной компании.—Как если хулиган ребенка бьет, честный человек же не может в стороне стоять!

— Много болтаем, мало делаем, — подытоживал кто-то четвертый. — О делах—только с товарищами по тройке,—напоминал Иван с начальственным видом.

Не было на лицах собравшихся профессионального революционного выражения, столь свойственного посещающим Москву представителям зарубежных прогрессивных движений. «Обыкновенные либералы,—думал Марк,—просто не посчастливилось, родились в тоталитарной стране с избытком совести и недостатком интеллекта...» Ясно как день было ему и то, что ни на какие такие «действия», за исключением разве что сомнительной болтовни да распространения скучнейшей разоблачительной литературы, никто из заговорщиков не способен. Словом, не на сборище якобинцев попал Марк, а на дурную инсценировку не то «Бесов» Достоевского, не то совещания недосаженных членов Учредительного собрания.. Да и можно ли всерьез заниматься политикой в Яшкиной мастерской, где со стен смотрят апокалиптические полотна, а из дальнего угла озирает присутствующих огромный гипсовый бюст Сталина, глумливо украшенный зелененькой тирольской шляпой с фазаньим пером?

Значит, зря носился Марк с идеей вразумить этих провинциальных ниспровергателей. Как и предостерегал брат, его с первых слов принялись довольно злобно высмеивать, намекая на то, что Марк, в сущности, просто беспринципный трус. Неправда, резонно возражал он, такой не пришел бы к вам, а придя—помчался бы после заседания на Лубянку.

×
×