Я не помню, сколько лет было моей земной возлюбленной, ведь с той поры прошла целая вечность, но думаю – лет восемнадцать-девятнадцать. Я был года на три-четыре старше, но точно сказать не могу: события тех дней стерлись в моей памяти. Мне кажется, это происходило в царствование Наполеона I, а может быть, он только что пал под Марафоном или Филиппинами – помнится, все только и говорили о каком-то потрясшем мир событии, вероятно, о нем[22]. Я только что закончил Йельский университет – событие огромной важности для меня, такое не забывается, оно произошло в тот самый год, когда генерал Вашингтон двинулся на Север, чтобы принять командование над гессенцами.

Примечание (семь тысяч лет спустя)

Второй раз встречаю это заявление. Не представляю, как оно попало сюда. Хоть это и моя рука, думаю, здесь какая-то ошибка. Я приезжал в Йельский университет, лишь когда мне присуждали ученые степени. Б.б.Б.

Если мне не изменяет память, это был единственный раз, когда я сподобился его увидеть. Я стараюсь опираться на исторические события, чтоб сохранить связь со своим земным прошлым. Во-первых, в силу своей значимости, они запомнились лучше, чем мелочи жизни, а во-вторых, я всегда любил историю и прекрасно схватывал все детали, о чем с похвалой отозвался профессор Толливер Мне было очень лестно услышать мнение знаменитого местного ученого, историка по специальности.

Должен пояснить, что «ГГ» в предыдущей дневниковой записи означает «Год Генриад». Высокомерная династия, захватив трон, распорядилась вычеркнуть из истории все предыдущие века и начать ее заново с Года Первого – поступок вполне в духе этой династии. С точки зрения микроба и правил приличия, принятых в микромире, это не лезет ни в какие ворота. Конечно, я придерживался такого же мнения и до того, как стал микробом. Я был среди недовольных, когда Американская революция победила и сэр Джон Франклин и его брат Бенджамин созвали Вормсский съезд – провозгласить Год Первый и дать месяцам новые названия – жерминаль, фрюктидор и учредить прочую чушь[23]. Я полагаю, такие кардинальные перемены в исчислении времени должны быть исключительной привилегией духовенства Лишь религиям под силу учредить долговременные эпохи. Ни одна политическая эпоха не идет в сравнение с ними, ибо основной закон любой политики – перемена, перемена, непрерывная перемена, иногда к лучшему, иногда к худшему; недопустимы лишь остановка, застой, неподвижность.

Религии – от бога, они ниспосылаются нам его рукой и потому идеальны, политика же – творение людей и микробов, она нестабильна, как и ее творцы. Эволюция – закон любой политики. Это сказал Дарвин, подтвердил Сократ, доказал Кювье и увековечил эту истину века в своем труде «Выживаемость наиболее приспособленных»[24]. Имена ученых обрели величие, а закон – незыблемость. Ничто не может сдвинуть его с прочного фундамента, разве что эволюция.

IX

Свадьбы в семье Тэйлоров стали важной вехой в моей карьере. Именно там я познакомился с учителем музыки Томпсоном (он позволил мне называть себя так, ибо я не мог выговорить его настоящего имени). Томпсон добродушный и хорошо образованный микроб, был из рода палочных бактерий, развивающихся в сметане. Его привлекло мое пение, столь необычное для здешних мест, он сам подошел ко мне и представился. Радость мою трудно описать словами – я давно тосковал по интеллектуальному общению! Вскоре мы сделались близкими друзьями. Томпсон не был важной персоной и не мог содействовать моему преуспеванию в делах, но он ввел меня в круг своих образованных друзей, оказав мне тем самым большую услугу. Среди них было несколько ученых не очень высокого ранга Был ли я счастлив? Разумеется, и очень благодарен Томпсону. Мы были молоды, полны энтузиазма и никогда не упускали случая встретиться. Собирались в дружеском кругу, как только удавалось выкроить время от насущных забот, и в счастливом содружестве стремились раскрыть тайны природы.

Иногда мы урывали денек-другой на службе и, бросив магазин, бухгалтерию, шарманку и прочие занятия, отправлялись на экскурсии – ботанические, зоологические, ихтиологические, энтомологические, палеонтологические; время – год за годом – летело весело, и порой нам удавалось сделать какое-нибудь счастливое открытие. Так продолжалось десять лет. И вот наступил день, когда было совершено величайшее открытие, о котором я уже упоминал, – были найдены окаменевшие останки блохи.

Х

В те дни жизнь улыбалась нам – и мне, и другим ребятам. Я говорю «ребятам», потому что мы все еще чувствовали себя ребятами, называли так друг друга по старой привычке, и это было естественно: мы и сами не заметили, как перешагнули «мальчишеский» рубеж. Десять лет мы проходили вместе курс наук. Мне было семьдесят восемь (по микробскому исчислению времени), но выглядел я ничуть не старше, чем тридцать лет тому назад, когда впервые появился на Блитцовском; тогда мне было двадцать шесть-двадцать семь лет по человеческому исчислению времени.

Моим приятелям было около пятидесяти, и по человеческой мерке им можно было дать лет двадцать пять-двадцать восемь. Десять прошедших лет сказались на их облике: они постарели – это было видно с первого взгляда. Я же за это время совсем не изменился. Прошло тридцать лет, мне казалось, что я прожил здесь целую жизнь, но внешне прошедшие годы не состарили меня и на день. Я был молод душой и телом, я сохранил юношескую подвижность и силу. Приятели диву давались, да и сам я тоже. Я много размышлял над этой загадкой. Может, во мне осталось что-то человеческое? Я пробыл микробом почти целый человеческий день; может быть, мое сознание вело отсчет по микробскому времени, а тело – по человеческому? Я не мог ответить на этот вопрос, я ничего не знал наверняка и, будучи немного легкомысленным от природы, довольствовался тем, что был счастлив. Приятели воздавали должное моей затянувшейся молодости; как только иссякал источник научных головоломок, они неизменно возвращались к моему феномену и обсуждали его заново.

Они, конечно, хотели, чтоб я помог им разобраться в теории вопроса, и я жаждал им помочь, ибо настоящий ученый скорей откажется от еды, чем от возможности порассуждать, но что-то меня удерживало. Если говорить начистоту, я, как ученый, должен был предоставить в их распоряжение все относящиеся к делу факты, которыми располагал, следовательно, раскрыть секрет своего прежнего существования и сообщить им, ничего не утаивая, все подробности. Трудно преувеличить сложность данной ситуации. Я хотел, чтобы товарищи по-прежнему уважали меня, а гигантская ложь – не лучший способ сохранить уважение; по моим подсчетам, у меня был один шанс против тысячи, что они именно так расценят мое признание.

Увы, мы лишь игрушки случая. Случай – наш хозяин, мы его рабы. Мы не можем иметь своих желаний, мы должны покорно повиноваться воле случая. Именно воле, ибо случай не просит, случай повелевает, и тогда мы делаем свое дело, полагая, что сами его замыслили. Изменяются обстоятельства, и мы – ничего не поделаешь – меняемся вместе с ними. Пришло время, и мои обстоятельства изменились. Приятели заподозрили что-то неладное. Почему я увиливаю от ответа, мямлю, пытаюсь перевести разговор на другое, как только речь заходит о моей непреходящей молодости? Пошли шепотки. При моем появлении ни одно лицо не освещалось приветливой улыбкой. Там, где меня, бывало, ждала радушная встреча, мне лишь небрежно кивали; вскоре наша компания раскололась, разбрелась кто куда, и я пребывал в одиночестве и унынии. Раньше чувство радости не покидало меня, теперь я был постоянно в дурном расположении духа.

Обстоятельства изменились, они требовали, чтобы изменился и я. Мне, их рабу, пришлось подчиниться. У меня была одна-единственная возможность вернуть любовь и доверие приятелей: пролить свет на предмет спора, откровенно рассказав им о своем прежнем, человеческом существовании, а там – будь что будет. Я целиком подчинил себя цели – найти лучший способ действий. Может быть, рассказать свою историю сразу всей компании, или – что, пожалуй, умнее – опробовать ее на двух приятелях, обратив их, если удастся, на путь истины, а с их помощью – и остальных? После долгих размышлений я остановился на втором варианте.

×
×