Потом мы легли на полу и в темноте, в смутном свете угасающих углей долго разговаривали. Хатидже укрыла Нагашу своей шалью. Кричал сверчок, и снова в горах раскатисто сорвался обвал.

В туманный теплый день мы возвратились в рыбачий поселок.

– Как здесь чудесно, – сказала Наташа, не отпуская мою руку. Зайчики от воды загорелись в ее глазах.

– Что это?

– «Vive la vie et la mer», – сказал Серединский. – Смотрите, Наталья Петровна. – Он показал на хату Спиридона. – Это вывеска наших мест. Правда, влипает в глаза? А это – дедушка наш, Спиридон Ярошенко, отставной боцман с клипера «Веста». Когда ты, дед, плавал на «Весте»?

– Еще до царя Александра Второго, в турецкую войну.

– Вот вам, – сказал Серединский, – мы окружены морем и простотой.

– Хорошо, – вздохнула Наташа. – От воздуха, что ли, слипаются глаза, или от полыни, – не знаю.

– Пойдемте, – взяла ее за руку Хатидже. – Пойдемте в дом, вы устали.

Хатидже увела Наташу к себе. Серединский накрывал на стол, я сидел со Спиридоном на ступеньках балкончика, и мы рассуждали о том, какие теперь пошли липовые шкипера-брандахлысты. Я плохо слушал Спиридона. Из комнаты Хатидже доносились голоса, плеск воды.

– Ты гляди на него, – говорил Спиридон и тыкал черным пальцем в белый с синим силуэт «Гурзуфа». – Ты гляди, куда у него нос задран. Шхуна не шхуна, бандура не бандура, одно слово – одесская работа, она под ветром закатывается, рыскливая собака. Под парусами на ней ходить немыслимо.

Из комнаты Хатидже долетали отдельные слова. Говорила Хатидже: «Знаю, конечно…»

Потом был слышен голос Наташи: «Значит, кончено… Понимаю, что страшно глупо… Больше мне не хотелось бы говорить… потом».

– И не надо, – сказала внятно Хатидже. – Разве может быть лучше? Пойдемте.

Они вышли. Мы сели за стол, Спиридон сел с нами.

Наташа смеялась больше всех. Смеялась нервно, слишком поспешно. Там все было решено, в комнате Хатидже. Я это знал теперь наверное. Хатидже была беззаботна. После смерти Винклера я первый раз видел ее такой. Серединский пел, рассказывал глупости, иногда кричал дико: «Эх, здорово!»

Один я был настороже. Казалось, все мы играем комедию и боимся посмотреть друг другу в лицо. Надо решить: или я остаюсь здесь, или завтра уезжаю с Наташей.

Но зачем? С Наташей жить нельзя. Месяц вместе – и потом конец. Есть люди, которые не выносят любви, похожей на часовой механизм, любви, что стучит ежедневно, размеренно и скоро надоедает. Через месяц ее уже надо заводить, потом пружина ослабевает, и заводить надо уже не раз в месяц, а каждый день. Нет, это страшно.

«К черту! – подумал я и раскрошил хлеб. – Довольно думать о том, чего решить нельзя. Обдумать – значит обойти по кругу, вернуться в то же место и начинать сначала. Пусть будет, что будет».

– Что с вами? – спросила Наташа. – Вы не сказали ни слова. И это здесь, в такое утро, когда глупеешь от солнца.

В это время на море лег двойной медленный гром.

– Эге, – сказал радостно Спиридон. – Эскадра на Тендре, боевая стрельба. Даст бог, постреляют, накличут дождик. Садочек совсем пропадает.

Весь день громыхала за горизонтом эскадра. Наташа уснула в качалке на полуслове.

– Устала, – сказала мне Хатидже. – Посмотри, так спят только очень счастливые люди.

Лицо Наташи побледнело. Она дышала ровно и спокойно. Длинные, загнутые, как у детей, ресницы темнили веки, губы были приоткрыты.

– Я полюбила ее, – сказала мне Хатидже и улыбнулась. – Не прячь глаза, я, правда, полюбила ее. Я знаю, что у тебя ничего не прошло, что ты думаешь только о ней. Теперь слушай. Я полюбила тебя еще давно, очень давно, раньше, чем мы встретились здесь, потом была твоя Москва, твои письма, недосказанность, смерть Винклера, и вот ты стал мне самым близким, самым нужным человеком. Вне тебя я не живу. Ты знаешь, я упрямая и ничего не делаю наполовину. Я полна забот и тревог о каждом твоем дне, я часто делаю хорошее людям только потому, что они любят тебя. Мне легче не жить, чем увидеть, как ты мучаешься. – Она отвернулась. – Я поняла, что у тебя в жизни будет много падений и подъемов, ты будешь еще много любить, мучиться: каждая любовь – это новое рождение себя, – но я всегда буду близка тебе, потому что у нас одна цель – твое творчество. Оно принадлежит всем. Все, что ты написал и напишешь, выше той боли, что ты доставляешь мне. Я хочу, чтобы никто не мучился. Мое прошлое и будущее только в тебе. Теперь все ясно.

– Вот Наташа, – сказала она, и голос ее дрогнул. – Я смотрю на нее и на себя и думаю: мать и невеста. Мать и невеста… – повторила она и рассмеялась. – Обеим по двадцать четыре года. Но если ты бросишь писать, бросишь думать и расти как человек, я откажусь от тебя. Значит, так?

– Да. Мне стыдно. Ты так просто решаешь все, над чем я бьюсь очень долго.

– За один день я стала взрослой, – сказала Хатидже, и верхняя губа ее вздрогнула. – А теперь – довольно об этом.

Вечером мы сидели на берегу, на перевернутой шаланде.

– Помните вечер в Братовщине? – спросила Наташа. – Вы рассказали тогда об одной ночной встрече около Тараханкута.

Серединский вспомнил рассказ и тихо пропел:

И, расходясь сквозь сумерки и воды
В печальный путь, далеко от земли,
Мы поняли, что потеряли годы,
Что полюбить друг друга мы могли.

Низко горели звезды – одной ровной чертой. Они качались в прибое, тишина темнела над степью. Над водой она голубела, и Млечный Путь лежал, как белая арка в молчаливом море. В бухте был слышен осторожный плеск.

– Контрабанду сгружают, – прошептал Серединский.

– Сейчас уже полночь, – тихо сказала Хатидже. – Звезды в полночь замедляют свой бег, как говорит дед Спиридон. И слышно, как со сна вздыхают дельфины. Через пять часов вам уже уезжать.

Наташа нашла в темноте мою руку и сжала, как тогда в лесу во время горелок.

– Видите огни? – спросила она и коснулась дыханием моей щеки. – Видите четыре огня?

Я всмотрелся. Правда, огни.

– От Тендры идут к Севастополю. Должно быть, транспорт.

Огни долго мигали, потом утонули в море.

– А может быть, там человек, которого вы ждете всю жизнь? – спросил Серединский Хатидже.

×
×