Он думал, вспоминал, совершил ли когда добро, за которое добром бы ему отплатили. И какое еще надо совершить, чтоб смыть с себя зло?

Он думал, но мысли плыли, как облака, меняя свои очертания, а то и вовсе растаивая в небесах.

Дед и Щап отошли, оборотясь на темнеющий восток, стали рядом на колени, и дед сказал:

– Клянусь те сохранить добро твое вцеле, сколь сил и разума хватит.

Иному, мимо воли твоей, не передам, сам не соблазнюсь, по смерти твоей не утаю.

И, пригнувшись, поцеловал землю.

Клялся и Щап соблюсти благодаренье деду и тоже склонился к земле.

Страшную, нерушимую клятву дали они друг другу, ибо все может отступить от человека, но земля не отступит – из нее вышел человек, в нее и вернется.

Глава 35

ЦНА

Стоял теплый осенний туман, и лесную дорогу густо засыпала светлая сырая листва. Огненная лиса отбежала с дороги и остановилась, принюхиваясь.

Дмитрий проехал лесом, сопровождаемый Бренком, дьяком Внуком, Тютчевым, отроками, подьячими и небольшим отрядом дружины.

Вскоре меж деревьями проблеснула тихая Цна, и на взгорье, завидев Дмитрия, ударили в колокола.

От города полем шли любутские жители с иконами, попами, хоругвями. С полей, где еще стояли неубранные скирды овса и крестцы ржи, бежали женщины в красных и синих сарафанах, мужики в длинных белых рубахах или черных поддевках. Дмитрий думал, глядя на смердов, что не пестры, не ярки русские одежды – туман ли их глушит, краски ли таковы. И хорошо, спокойно ему стало, что так тепел и пасмурен день, что так тихи людские одежды, что негромок звон колоколов. Когда передние любутчане дошли до Дмитрия, он сошел с седла, сошли и его спутники. Они все остановились среди поля, клирошане расставили полукруг икон, попы вышли вперед и запели.

Ладанный дым таял в тумане, ветер не задувал свечей, колокол не умолкал. Дмитрий во все время молебна стоял прямо на колком жнивье, запахнувшись в красную епанчу, пока брызги с кропила не окропили его лица, – тогда он строго помолился и подошел ко кресту.

Но, прежде чем дать Дмитрию крест, поп сказал недолгое привечальное слово: рад, мол, город Любутск, что государь Дмитрий Иванович не забывает рабов своих, жалует на свой Ценский погост суд судить, слушать нужды и горести Любутска-города.

Поп говорил, а Дмитрий глядел поверх его головы: в небе курлыкали журавли, видно, слетались в отлет. Но туман застилал их, лишь голоса их плыли высоко на волнах тумана. Вдруг Олегово имя заглушило и журавлей, и колокола; Дмитрий посмотрел прямо в попову бороду.

– Год минул, как высокоумный Ольг Рязанский прибегал сюды, ища у Любутска себе от татар защиты. И Любутск того Ольга прикрыл, памятуя, что течет в нем русская кровь от благоверного Святослава Черниговского. Но крепок город наш тобой, господин! Тобой! К тебе прибегает наш город, ты нам – покров, ты – наша сила…

"Да этот ведь поп тогда мне письмо писал!" – вспомнил Дмитрий.

Он приложился к иконам и поклонился народу. Затем попы пошли назад: за ними вслед иконы на людских плечах медленно тронулись к городу. Дмитрий поехал позади икон, а за Дмитрием тронулся его двор, дружина, любутчане, а вслед любутчанам возвращавшееся с пастьбы городское стадо – молчаливые, усталые коровы, крикливые печальные овцы и пастух, опирающийся на высокий посох.

Дмитрий въехал в Любутск, поднялся к погосту. Ему натопили княжую избу, где повседневно жил ценский пристав. После лесной сырости было хорошо войти в сухой жар избы. Спутники Дмитрия разместились по всему погосту, а дружина – по городу.

Стало смеркаться. Зажгли светец. Пристав хлопотал об ужине.

– Не осуди, государь, – разносолов печь не умеем. Ухи сварили.

Дмитрий взглянул на пристава:

– Знал, хитрец, чем князя порадовать.

– Да слыхал, что ты до окской ухи охоч.

Пар над ухой вставал до потолка, и пахло разварившимся луком; внесли на блюде стерлядей, и Дмитрий брал рыбу, а ухой захлебывал.

Повременив, к Дмитрию присоединились поснедать Бренко и Тютчев. Великокняжеский дьяк Внук с подьячим, писарями и слугами поместился во дворах причта и отведывал разносолы у попадьи.

Когда кончили и стали собирать со стола, к Дмитрию попросился Софроний.

– Ты разве здесь?

– За семьей приехал. Она сюда с Рязани сбежала да и осталась.

– А в Москве-то тебе всего дали?

– Сполна. К посольскому боярину приставили.

– Там тебе место.

– Я б хотел, да просить робею, летописанье вести. К списанию летописных книг приставить.

– Разум твой изощрен ли в том?

– То-то, что изощрен: в Рязани писал, да невместно писать Рязань, а на события взирать глазами московскими.

– Ты нешь москвитин?

– Сердцем с тобой, княже.

– В летописанье разум надобно щедро держать. Разум подобен закрому: иной полон пшеницей доверху, а в ином лишь по углам остались зернышки, да и те проросли. А полный закром иной ключник щедро держит, полной мерой оттуда черпает, а иной хранит, боится зерно выронить, и закрома его хоть и полны, да зерно в них слежалось, прогоркло, мышами пропахло – копнешь, а из зерна-то дым идет. Так и летописанье. Надо закром свой полным иметь да ослобонять его, чтоб новому зерну место расчистить. Разумеешь тако? Ступай ко Внуку, он хоть и недавний дьяк, да разумен, найдет те место. Скажи – от меня.

После ухи Дмитрий был добр.

– А не рано ль рязанца пускать к московской грамоте? – спросил осторожный Бренко. – Сперва б спытать.

– Мыслишь: не рязанское ль око промежду нас бродит? А пущай. То Ольгу страшно: он на полушку купит, а на рубль прихвастнет. А Москве больше таиться нечего: коли заглянет твое око за тын, увидит – Москва сильнее того, чем кажется. Этого ли таиться? Татар не чтим, тоже не таимся, на Воже с ними об этом перемолвились. Пущай око, пущай поглядят, смирней станут.

– Ну, коли так, пущай.

И вскоре Бренко заснул, разомлевший от окской стерляди да избяной жары. Пристав нерешительно расталкивал его, чтоб подстелить под него перину.

Они разлеглись на широких белых скамьях и не слышали ни петухов, кричавших среди туманной ночи, ни пастухов, игравших в берестяные трубы на заре.

Но Дмитрий проснулся рано и вскочил сразу. Отроки уже знали его обычай и держали наготове ковш ледяной воды. Дмитрий обмылся ею – лицо раскраснелось – и вышел на крыльцо глянуть, как разгорается заря.

Во двор уже сошлись люди, кому предстояло судиться на княжом суде.

Иные лениво жевали, сидя у стены. При виде Дмитрия еда остановилась у них поперек горла, они испуганно повскакали с мест, кинулись от страха бить лбом землю: никак не ожидали видеть князя столь рано, да одного, запросто.

– Да полно кланяться! – рассердился Дмитрий. – Как засужу вас, накланяетесь. А сейчас садитесь, ешьте, чтоб с пустым брюхом перед князем не стоять, этого не люблю – робеть будете. А москвитин о робости забыть должен.

И, хлопнув дверью, ушел.

– Он у нас такой! – поучительно сказал один из Дмитриевых воинов. – С ним говори, будто сам ты князь, и он те слушать будет. Своих людей высоко держит!

– А милостив ли?

– К виновному?

– Ну, ежли, скажем, малость провинился?

– Берегись!

– Ух!

– Чем виноват-то?

– Упаси бог, это не я!

– А кто ж, коли не ты?

– А почем ты знаешь, что я?

– Вашего брата насквозь видно.

– Упаси бог. Засудит?

– Вконец.

– О, господи! Я ему все скажу, пущай как хочет. Как на духу, за это, может, смягчит?

– Непременно.

Наступило время суда.

Дмитрий сел на крыльцо, а перед крыльцом во дворе сели бояре, стала стража, начался опрос. Дмитрий молча слушал, словно был в стороне, но, ища правды и милости, истцы и ответчики обращали свои слова мимо бояр ко крыльцу. Дмитрий же слушал, ни словом не вступая в суд.

Разобрали два дела о дележе. Приступили к делу о потраве; жалобился молодой крестьянин, пришедший сюда на поселенье с рязанских земель.

×
×