Народ шел и, обходя татарина, соступал с мостков в грязь, тотчас увязая в ней по щиколотку; идя по грязи, люди кланялись мордастому Бурхану. И, лишь далеко обойдя, снова вылезали на доски.

– Ишь ты! – кивнул Дмитрий Бренку.

– Ужо! – ответил Бренко и пошептал отроку:

– Глянь, нет ли в гриднице Гриши Капустина. И каков?

И отрок, словно на крыльях, кинулся по переходам вниз.

Еще охмелевший Бренко не успел отойти от двери, как отрок уже возвратился.

– Ну?

– Сюда привесть, Михаил Ондреич?

– А он где?

– На лестнице.

– Я сам.

Бренко вышел и увидел детину ростом выше себя на голову, а шириною плеч вровень с шириной лестницы.

Пригнув низколобую голову, Гриша из-под свисших русых волос глядел на боярина. Молодая борода нежно курчавилась, а усы ласково улыбались Бренку.

– Ты, Гриша, чего там деял?

– На медок глядел, Михаил Ондреич.

– Прикоснулся?

– Одну малость только…

– А мощен ли?

– Мощь от влаги не оскудевает.

– Там. внизу на мостовинке Бурхан проходу мешает. Подь, пройдись.

– А ежли я об него споткнусь, Михаил Ондреич?

– Подь, подь!

– Но штоб опосля обиды не было, боярин…

– Помилуй бог!

Бренко, вернувшись, черпнул в ковшик меду и сдул пчелиное крылышко; со дна всплыл золотистый листок хмеля, Бренко опять подул. А Дмитрий, Евдокия и захмелевшие гости приникли к окну.

Гриша вышел со двора и вдалеке перешел улицу.

Широко расставив руки, на тяжелых, неповоротливых ногах, не спеша, пошел он по мосткам к татарину.

А мурзе нравилось на город глядеть, нравилось от прохожих почет иметь. Завидев Гришу, Бурхан слегка скосил на него глаз и отвернулся: не мурзе же сворачивать, уступать дорогу.

– Нуко-ся! – сказал Гриша.

– Чего нуко-ся? – покосился мурза.

– Посторонись-кось.

– Что, что?

– Дай-кося пройтить.

Бурхан разгневался:

– Обезумел, холоп?

– Чей холоп?

И Гриша слегка посторонил татарина… Чалма развилась змеей, Бурхан опрокинулся и, перевернувшись, влип в грязь посреди дороги.

Баскак не успел еще вспомнить подходящих русских слов, как Гриша спрыгнул к нему в грязь, вывернул плеть из Бурхановых рук, оседлал баскакову шею и потыкал мурзу всем лицом по уши в добрую дорожную грязь.

Гриша обтряхнул колени, вспрыгнул на мостки и пошел в слободы.

Мурза еще не выплюнул глины, залепившей рот, а уж из великокняжеского терема выбежали пристава поднимать ордынского гостя:

– Батюшка, Бурхан Агуреевич, как же это ты обступился? Государь узнает, тужить будет!

Но Бурхан только плевал.

Повели гостя под руки, участливо отирали с лица грязь, норовя нажать посильнее.

Дома Бурхан не успел халата сменить, как прибыл боярин от Дмитрия:

– Очень справляется государь об твоем здоровье, Бурхан Агуреевич.

И пока Бурхан думал, как ему отвечать, боярин развязал шелковый узелок и вынул витой серебряный перстень с капелькой бирюзы, зажатой завитком серебра. Голос боярина стал строг и громок:

– Жалует тебя государь князь Дмитрий Иванович всея Руси сим жуковиньем. – И, поклонившись, ласково договорил:

– На память.

***

Евдокия сошла во двор глянуть, как сохнут сундуки.

На ярком весеннем солнце были развешаны залежавшиеся в кладовой шубы, меха, тканые и парчовые платья, охабни, сарафаны; ткани, свезенные от немецких и фряжских ткачей, от византийских мастеров из Царьграда; шелка из Орды, из Ирана; меха с глухих лесных промыслов. Все было раскрыто навстречу светлому весеннему ветру. Лишь бобры проветривались в тени, чтобы не порыжели от яркого света. В воздухе остро пахло перцовыми и лавровыми листьями, которыми перестилали вещи в сундуках от моли.

А окованные узорными скобами и кружевными железами расписные сундуки стояли среди двора, разинув алые и белые пасти.

Евдокия стояла среди разворошенных теплых своих богатств. Скворцы неистово свистели и трещали везде. Медок тихо отступал от сердца. Сыновья – Василий и Юрий – шумно играли на влажной земле, втыкали в землю палочки и метились в них из деревянных луков. Мамка поставила на земле обвязанную розовой лентой щепку:

– Нуко-сь, князюшко, стрели татар Бурхана!

Евдокия резко обернулась к ней:

– Чего надумала? – И взглянула так, что мамка стремительно выхватила из-под стрелы щепку и скрыла в сарафан.

– Ой, нету ее. И не было!

Трехлетний Юрий завизжал. Евдокия ласково вдавила в свои колени его мордочку. Юрий на три года отставал от брата, но тянулся, не желая ни в чем ему уступать. И не хуже Василия попадал в цель. Он был в отца – черен и смугл.

"В батю!" – думала мать, прижимая Юрия.

В это время Евдокия узнала, что из монастыря заехала к княгине жена князя Боброка, Анна. А тут еще пришла во двор жена Бренка: боярыне было любопытно глянуть на великокняжеское добро.

– Сушишь, Евдокия княж Дмитриевна?

– На то и весна.

Бренкова медленно опустила глаза:

– Только ли на то, не знаю.

– А что ж еще?

– Не одна рухлядь залеживается, а ведь и бабы тоже.

Евдокия засмеялась:

– Ну, твой Михайло Ондреич залежаться не даст.

– А мне русые не по душе. Размазываются, как тесто!

– Пойдем наверх. Там княгиня Анна: за мужем заехала.

Она пошла впереди гостьи, круглоплечая, плотная, упруго ступая вверх по дубовой лестнице.

– У меня эту зиму меды удались. Отведай.

Запыхавшаяся боярыня едва успела сказать, как и у нее хорошо настоялся мед:

– На укропе. Духовито, крепко.

– А варила?

– Варила, варила…

Крепко и ароматно пахло в палатах древесной смолой, травами, корешками, развешанными по углам, растыканными позади икон.

Женщины разговаривали. У Бренковой новостей было много, но строгая лицом Анна неодобрительно косилась на нее.

Евдокия подозвала девушку:

– Там скоморохов нет ли?

Анна перебила ее:

– Нет, Овдотьюшка, мне время домой.

– Да князь Дмитрий Михайлович наверху спит. Обожди, как встанет.

А девушка радостно говорила:

– С утра трое ростовских внизу сидят. Да Тимоша коломенский с медведем на дворе стоит.

– Удумала! Медведя сюда весть! Песельников покличь.

Песельники вошли, поигрывая и напевая еще на лестнице. Принялись низко кланяться:

– Матушке княгине Евдокие Митриевной. Дай тебе бог здравствовать и красоваться, многие лета с красным солнушком миловаться! Заводи, Олеша, переладец!

Они гудели, приплясывали. Беспечная песня плясала вместе с ними, лапотки поскрипывали. Девушки, толпясь в дверях, пересмеивались, переталкивались локотками.

Старший из скоморохов, все еще разводя руками, остановился среди горницы и запел:

Славны богатыри во Киеви,
Славны звоны в Москве-городе,
Сладки поцелуи коломенские,
Широки подолы рязанские,
Лубяные сарафаны во Суждали,
Люто любы любки белевские,
Белопузы вдовки литовские…

Вдруг осекся и принялся низко кланяться, а за ним и остальные: в дверях стоял князь Боброк, еще румяный от сна.

– А побывальщины петь горазд? – спросил князь старшого.

– Пою, господине.

– Перейми новую. Писцы те скажут. Она ими списана.

Старший кинулся было к дверям, писцам внимать, но Боброк остановил:

– Нет, уж вы сперва княгинь потешьте.

И скоморохи снова загудели в дудки, задвигались.

Когда песни смолкли и женщины ушли к вечерне, скоморохи сели внизу на широкой скамье и писец внятно принялся читать им слова побывальщины:

Пред собой ты дверь пятой распахивай,
С головы шелома ты не сбрасывай.
×
×