– Почему не для меня? – спросил Жан.

– Сама не знаю, – весело продолжала Люсьена, – вероятно, потому, что умрешь со скуки в первую же неделю, которую проведешь с ней. Или, скорее, потому, что всю жизнь будешь сравнивать ее со мной – не в ее пользу.

Жан задержался, глядя на нее.

– Беги в Тюильри, если хочешь. Подавай в отставку – сейчас это уже не имеет значения. Имеет значение только одно – это дело с королевой. И ты его выполнишь – потому что никогда в жизни не отказывался выполнять свой долг, mon petit bourgeois![56] А это твой долг. Кроме того, я хочу спать весь день. Спать – это самое сладострастное занятие на свете. Особенно после ночи любви…

Жан не ответил ей. Никогда не могу найти, как ответить ей, с горечью подумал он, она слишком цельная и слишком ясная для меня. Думаю, она знает меня лучше, чем я сам себя знаю…

– Прощай, – сказал он и направился к двери.

– Не прощай, а до свидания, Жанно, – лениво произнесла она. – Увидимся вечером.

Жан толкнул дверь и стал спускаться по лестнице в состоянии тихого ужаса. “Я должен бежать от нее, – думал он, – должен! Поеду на побережье. Молю Бога, чтобы они все ошибались и Николь была жива. Только с ней я смогу освободиться от этой красивой ведьмы. Бедняжка Флоретта вряд ли сможет отвлечь меня, хотя кто знает?”

В Манеже для верховой езды было все то же, как он это помнил, только еще хуже. Никакого порядка. До сотни депутатов одновременно вскакивали, орали, обращаясь к Мунье, который сейчас был председателем Собрания, старались перекричать друг друга. На галерее высоченная Теруань, королева парижских шлюх, командовала своей клакой торговок рыбой, проституток и их приспешников, сгоняя с трибуны тех ораторов, чьи взгляды были непопулярны у толпы, и приветствуя любое предложение, каким бы идиотским оно ни было, если оно им нравилось.

В таком состоянии рабского подчинения заседало изо дня в день Национальное собрание. Не удивительно, подумал Жан, что ничего ценного они не могут совершить. Из всех депутатов только он и Мирабо отказались льстить низменным страстям canaille[57].

Когда Жан вошел, торговки рыбой вопили:

– Кто этот болтун? Заткните ему глотку, он сам не знает, о чем болтает! Пусть говорит Папа Мирабо, мы хотим его слушать! Хлеб по шесть су за четыре фунта! Мяса по шесть су за фунт! Не больше, слышите вы, идиоты! Мы не дети, с которыми можно вести игры! Мы готовы бастовать! Делайте то, что вам говорят!

Жан почувствовал, как от гнева застучало у него в висках. “Я сражался, – в ярости подумал он, – чтобы освободить Францию от тирании знати, но не для того, помоги мне, Господи, чтобы ввергнуть ее в еще худшую тиранию черни! Что-то с этим надо делать, и немедленно!”

Он поднялся на помост, не подавая знака председателю, не дожидаясь очереди, и встал перед ними, высокий, с покрасневшим от гнева лицом, на котором выделялся лиловато-синий шрам, и задрал голову, обращаясь к галерее:

– Замолчите вы, claqnedents[58]! – выкрикнул он, голос его был громоподобен, как у олимпийцев. – Ваше поведение непристойно!

Они онемели от изумления, все эти клакеры, болтуны, все шлюхи и их сутенеры, дезертиры из армии, торговки рыбой. В первый раз за многие месяцы воцарилась мертвая тишина.

– Мы находимся здесь, – медленно, ровным голосом начал Жан, – как представители народа Франции – всего народа! Не только одной его фракции и, уж во всяком случае, не отбросов Парижа!

Мирабо смотрел на своего молодого коллегу, крупное лицо его смягчилось от восхищения.

– Мы сделаем то, что лучше для Франции, взвесив должным образом, действительно ли это хорошо или плохо. Вам это может нравиться или нет! Это не имеет никакого значения, даже менее того, вы понимаете? Мы сбросили иго рабства знати, и теперь вы, подонки общества, грязная пена, думаете диктовать нам! Тирания остается тиранией, от кого бы она ни исходила! И я не намерен кланяться ей!

– И я! И я! – раздалось с полсотни голосов со скамей правоцентристских и центра. Якобинцы и кордельеры на левых скамьях сидели молча, глядя на него исполненными ярости глазами.

– Я сегодня пришел сюда, – продолжал Жан, – чтобы заявить о своей отставке…

– Так уходи, будь ты проклят! – взвизгнула Теруань. Другие поддержали ее криками:

– В отставку! В отставку! В отставку!

Жан смотрел на них, его надменная полуулыбка стала насмешливой, в ней можно было различить ледяное презрение, которое разъярило их еще больше. Тогда, глядя в упор на Теруань, он начал смеяться. Раскаты его хохота заглушили их вопли и заставили их замолчать. Этот зловещий хохот привел их в чувство, заставил опомниться, как от порыва дождя.

– Ты, Теруань, – продолжал он, смеясь, – собираешься стать королевой Франции? Это дело потруднее, чем верховодить парижскими шлюхами! Что касается вас, остальных, то молчите и слушайте! Я сказал, что пришел сюда подать в отставку, но теперь я передумал. Меня не пугают трусы и шлюхи, я не подчиню свою волю, свои суждения, свое понимание того, что будет, что должно быть, клаке, которая аплодирует или шикает по велению золота Филиппа Орлеанского! Меня нельзя сдвинуть, mes pauvres[59], я могу делать только то, что считаю правильным и справедливым в глазах Господа Бога и своего сознания – или умру, пытаясь сделать это…

Он смотрел на них, его черные глаза были безжалостны.

– И прежде, чем вы слишком понадеетесь на такой исход, – спокойно продолжал он, – особенно тот глупец, который сейчас нашептывает мое имя для проскрипционного списка этих безумных пьяниц из Пале-Руайяля, предлагаю продемонстрировать вам, как дорого стоит моя жизнь. Вы, гнусные мерзавцы, можете заплатить за нее вашими собственными жизнями. Alors, regardes![60]

Он одним прыжком спрыгнул с помоста и пошел по коридору к выходу с галереи, потом вверх по лестнице, перешагивая сразу через четыре ступеньки, его черные глаза сверкали убийственным блеском. Они расступались перед ним, хотя были вооружены, многие были с пиками, саблями, пистолетами, не в силах противостоять этому совершенно непонятному для них явлению – чтобы один человек шел против всех, глядя на них не только без страха, но и с какой-то свирепой радостью. Они давали ему дорогу, пока он не дошел до громилы, который шептал его имя, остановился, запрокинул голову и разразился хохотом.

– Августин! Чтоб я пропал! Какое исключительное везенье!

– Не дотрагивайся до меня, Жан Марен! – заскулил Августин, лицо его побелело от ужаса. – Бога ради, не…

– Братство изуродованных лиц, так, что ли, Августин? – рассмеялся Жан. – По этой части мы с тобой квиты. Но, – его голос понизился до ледяного шепота, более пронзительного, чем крик, – но за четыре года, украденные из моей жизни, за четыре года в аду, вот тут мы, дорогой Августин, не квиты, так ведь, а? Нет, Августин, не квиты… никогда ты не расквитаешься со мной…

Он протянул свои большие руки и схватил бывшего кучера за ворот, расставил ноги, напряг мускулы ног, и Августин, крупный мужчина, не менее тяжелый, чем сам Жан, и примерно такого же роста, оказался оторванным от пола. Жан поднимал его все выше, пока Августин не оказался висящим в воздухе над головой Жана, потом повернулся к перилам, возле которых стоял, и вновь разразился хохотом.

– Господа депутаты! – смеясь, крикнул он. – У меня для вас подарок! Ловите!

И со всей силой швырнул Августина через перила. Депутаты бросились в укрытия, а огромный мужчина, переворачиваясь в воздухе, рухнул на скамьи, разломив три из них, и остался там лежать, пока Жан Поль прошел через перепуганную толпу клакеров и оказался около лестницы.

– Что касается вас всех, – сказал он, – предлагаю вам вернуться к вашим обычным занятиям – продавать рыбу и другие товары, и оставьте нас делать наше дело, а именно управлять Францией. Предлагаю вам это терпеливо, но, как вы видели, терпение быстро иссякает…

×
×