— Миленькая, одна ты у нас…

— Что это ты? Это что ты мне сунула?

Любава видела, что Машка все поняла, и совсем насела на нее:

— Ребятишкам накажем молиться за твое здоровье, Мареюшка. Хошь, в ножки поклонюсь. Возьми и ступай.

— Я ведь, Любава, не за тем шла, — путалась Машка в мыслях, думая лихорадочно о колечке, которое сжимала в потном кулаке. — Я ведь стороной вчера услышала о вашем дворе: будто того, значит, вас… Кукуй трепал, да какая ему вера, балаболка. Слух о вас давно ходил. Дай, думаю, гляну. А ты меня на вражескую линию, Любава. Ну-ко, изловят меня? Увидят ежели?

Любава закинула крючок на дверях, прислушалась и, вернувшись к оконцу, повелительно зашептала Машке:

— Иди к Аркадию Оглоблину — он даст лошадь, и низами через кладбище — кой черт тебя увидит. Поторопись только, Мареюшка. Не опоздать бы.

— Я, Любава, заради тебя если и ребятишек жалеючи, а Харитон, провались бы он. Одного бы его выслали, так перекреститься в ту же пору. А уж это, как хошь, — Машка положила на подоконник колечко, и Любава, уловив в ее движениях нерешительность, почти закричала:

— Возьми сейчас же. Возьми, сказала.

— Да уж нет, Любава. Вроде я куплена. Я к ребятишкам завсегда душой. Поймают, а вилавить я не умею. И выйдет опять, обзарилась вроде. Нет да и нет. За так вот.

Любава понимала Машкину правоту и на своем не настаивала, но вместе с тем и видела, что Машке жалко расставаться с колечком, потому успокоила себя: «Потом отдам. Все равно ее будет».

Машка огородами вышла к крутояру, чтобы незаметно попасть на зады Оглоблиных, но у сушильных сараев встретилась с дедом Филином. Тот вел лошадь, которую долго ловил под крутояром, потерял много времени, устал и был сердит.

— Ты чего тут спозаранку шляешься, а? — напустился он на Машку. — С кем ты опять в сговоре? Уж вот скажу Егору Ивановичу.

Машка оробела и растерялась, но потом вдруг подошла вплотную к деду и выпалила ему в бороду:

— В сушильном сарае с мужиком спала. Может, сказать с каким?

— Во черт, — сразу осел дед Филин. — На черта ты мне.

— Не садись в чужие сани. А то прилип как банный лист.

— Я ведь, Марея, не так, чтобы так. А так вроде. Да бог с тобой. Мне-то что. Егор Иванович, председатель, велел позвать тебя в сельсовет. Они чуть свет у Кадушкиных с описью. А теперь, пожалуй, уж ждут тебя.

— На кой ляд я им?

— А я знаю? Возвернутся они от Кадушкиных, тебе к той поре быть в Совете. Егор Иванович пустых слов не любит — вот со мной и ступай, а то мне же и нагорит. Ладно что встрел, а где бы мне искать тебя? Подумала? — И тихонько присказал: — Ведь это только сказать, в сушильном сарае.

Чтобы отвести от себя всякие подозрения насчет Кадушкиных, Машка пошла в сельсовет, надеясь узнать, не послан ли нарочный за Харитоном. «Небось не послали, — успокаивала себя Машка, подходя к сельсовету. — Ждать, наверно, самого станут. Да ему пора и приехать. Вернется, а ему: здравствуйте мимо своих ворот… Так ведь это что? — вдруг вспохватилась Машка, подумав о Дуняше и детях. Горячая волна ударилась в сердце. — И угоняли бы одного, а то и ребятишек. Али и детям худа хотят? Что это как все?» При мыслях о детях Машка разволновалась и сердито пожалела, что не уехала в Митькины лужки к Кадушкиным. Плюнуть бы на деда Филина да идти своим путем.

У крыльца сельсовета стояла кучка мужиков, которые окружили и разглядывали нищего старичка Гришу Неге с холщовой сумкой через плечо. Он ел вареную, но неочищенную картошку, приплясывая на худых ногах, новые лапти на нем празднично поскрипывали.

— В церкве поют, а в кабаке веселей, — говорил Гриша, поглядывая на церковь.

— Гриша Неге — на собачьей ноге, — посмеивался Матька Кукуй над нищим и норовил ткнуть его под бок, но мужики не давали, пытая нищего о своем:

— Как с урожаем, Гриша, вот там, откуль ты идешь?

— Персты на полях, — молол нищий и, указав на Канунникова, захохотал: — Нажевал рожу-то!

От мужиков, хохочущих над Гришей Неге, навстречу Машке пошел Егор Иванович Бедулев, в хромовых начищенных сапогах, вероятно великоватых по его ноге и потому с задравшимися носками. Галифе и пиджачок одного серенького рыхлого суконца, вздутого на локтях и коленях. Бородка у Егора по-прежнему кудрится сквозным дымком и верхняя губа все так же в русой повити. Егор давно забросил свою телячью шапку, заменив ее кожаной шестиклинкой, которую для веских жестов чаще всего носит в руках. Голову с затылка до самой макушки подбирает наголо, а спереди по скату ко лбу начес вроде челки, примоченной накосо к правой брови. Машка не любит Егора за жидкую бородку, за чужие манеры и одежду. Он это знает и немного побаивается ее бесшабашного и вздорного характера.

— Здравствуй, Марья. Смурная, что ли?

— Хоть бы и смурная. Зачем я понадобилась?

— Хм. Мы у Кадушкиных опись произвели. Комиссия.

— Слышала.

— Тем лучше. Велено взятое теперь на отправление в город. А пока все перенесем в амбары. Вот на это и бедняцкий актив собран. Пошли, ребята, — скомандовал Егор мужикам, а Машке разъяснил: — Стекло и всякий там разнобой по бедняцкой разноске в записи. Тебе, как страдала ты у мироеда, который, тебе вырешено взять зеркало. В раме. В верхней-то горнице которое. Как поднимешься — весь в ём. Теперь твое. Знай басись.

— Сам-то Харитон тут был?

— Не было и не будет. К обеду завтра не окажется, возьмем на покосах. Зеркало-то, Марья, тебе наметил я. А ты по мне и слова не скажешь. Хоть бы словечко когда. Пусть и маленькое, да не поперек которое.

— Дом-то как теперь?

— В сельсовет оприходуем.

— И скажу, Егор Иванович, по тебе как раз: задобрить хочешь.

— За сиротское голодание житье обрисовано. Сам я, Марья, ничего не придумал. Вот с зеркалом моя придумка. А ведь оно, зеркало, тоже не с полу поднято. Федот Федотыч перед покупкой небось чесал поясницу-то.

— Да зачем оно мне? Куда я с ним? Ремки-то свои разглядывать?

Егор Иванович вдруг оживился, взмахнул руками со сжатой фуражкой, наскочил на любимые слова:

— Я тебе, Марья, скажу всецело. Который. Разрушим старый прах отсталых классов, и взойдет стопроцентная заря расцвета жизни. Пойдешь к зеркалу и не узнаешь сама себя.

— Беззубая да толстопятая сделаюсь — где уж узнать. — Машка улыбнулась, а Егор совсем пошел гоголем возле нее.

— Ты, Марья, строгости в ум взяла — разве это худо? Мы это видим. А вот темнота взгляда портит твой дух. И выходит, подшиблена ты маленько духом на классовом горизонте восхода. Это пойми в словесном исчислении.

К дому Кадушкиных Егор Иванович и Машка подошли примиренные, сговорчивые. Машка мало поняла его слова о стопроцентной заре, но согласилась, что дальнейшее их житье придумано не им, стало быть, не Егором Бедулевым, и хочешь не хочешь, а придут лучшие перемены. «В газетах вычитал: горизонт восхода. А и правда, живу как лежалая колода. Сама себя, говорит, не узнаю. Спасибо нето. Возьму зеркало, — укрепилась Машка. — В это стекло и моя копейка вбита. А в городе уйдет с торгов за бесценок — только и видели. В конце концов не на худо все это затеяно. Или до старости ходить мне в рямках?.. Но Харитон-то? Пока я табунюсь с ними, он возьмет да заявится — тут ему и крышка. А Любава небось надеется: в дороге-де Машка. Как же все плохо-то…»

В комнаты Машка заходить не стала, считая себя в чем-то виноватой перед вещами и стенами, с которыми была связана всю свою сознательную жизнь, с которыми свыклась, стерпелась, и теперь не могла видеть, как все в доме сдвинуто с привычных мест, перевернуто, разбросано, обсыпано откуда-то взявшимся пухом, луковой шелухой, скрипевшей под каблуками. Чтобы не стоять без дела, Машка из чулана вынесла в амбар пересыпанные табаком шубы, два тулупа, связку пимов, ворох половиков, снятых из горницы на лето. Потом попросила Матьку Кукуя спустить ей сверху настенное зеркало.

— Пособи ей, пособи, — поддакнул мимоходом Егор Иванович, вылезая на крыльцо в обнимку с тиковой периной.

×
×