— Ты давай, Игнат, как по форме-то?

— Какая уж форма. Сказано — пусть одеётся. Давай, Оглоблин, поживей как. Нам недосуг.

Аркадий отстранил от себя Машку и снова полез на печь за пимами. Не надев и держа их в руках, босый, подошел к Бедулеву, покорный, приниженный.

— Егор Иванович, ведь ты мое хозяйство знаешь. Теперь и скажи, по какому классу гнешь-то?

Бедулеву понравилась Аркашкина смирность, обрел силу, улыбнулся простой, соседской улыбкой.

— Истинная беда с вами, ей-богу, который. Игнат, скажи ты ему, скажи, чтобы знал он.

— Не по классовой ты взят, Оглоблин. На лесозаготовки Совет наряжал? Наряжал. Поехал? Не поехал. Мало тебе?

— Поеду, Егор Иванович. Помоюсь в бане — и куда хошь.

— Колхоза опять же сторонишься, — напомнил Бедулев.

— И в колхозе живут. Пиши. Черта ли еще. За четверых управлюсь.

— Ты можешь. Который.

— Мы с Марьей сегодня к тебе в Совет собирались, Егор Иванович, — продолжал унижаться Оглоблин. — Как муж и жена, чтобы законно. Ребенка ждем, Егор Иванович. Дурак был. Теперь куда хошь посылай — слова не скажу.

Бедулев сдвинул брови на Аркадия, будто не поверил его словам, потом с той же доброй суровостью поглядел на Машку, которая сидела потупившись и закусив уголок головного платка, чтобы не разрыдаться. Уловив на себе его взгляд, подняла свои длинные мокрые ресницы, бледная, строгая, заговорила сквозь слезы:

— Знать бы тебе, Егор Иванович, от какой беды-то упасла тебя.

— А ну-ка, сказывай, от какой такой беды? Что несешь-то?

— Вот то и есть — подох бы теперь.

— Игнат, Матвей, — Бедулев потерянно встрепенулся и засновал глазами. — Что они замышляли? Я говорил… Я вам что говорил?

— Да что ты, Егор Иванович, — собрав все спокойствие, заулыбался Аркадий. — Про хлеб она. Вот про хлеб, что свой отдала твоим ребятишкам.

— О хлебе ты, что ли? Или еще что, а? — Бедулев так и впился глазами в Машку, весь подался в ее сторону.

— Да о чем же еще-то, Егор Иванович. Ребятишки, али не жалко их.

Бедулев устало опустился на лавку и обе ладони распялил по столешнице. На спине его все еще играл гнусный озноб.

— Вот и гляди, Игнат, — Бедулев причмокнул губами и с трудной веселостью помотал головой. — Гляди и вникай, что у нас за народец. Язва на язве. Ведь семь потов сгонют, пока толку добьешься. Который. Ведь так выразятся, что как хошь, так и думай.

Егор Иванович передохнул свой испуг и наладился на благое рассуждение:

— И по человеку опять надо судить. Это мы тоже обязаны. Он сын партизана. Властям не вредил. Но, скажи, скорозя просолел старорежимной жадностью, потому как сторонится политкурсов, сходок, спектакля. Что теперь? Как с ним?

Милиционер Пухов пожал плечиками и, не угадав окончательного намерения председателя, подсказал:

— Взять, а там зря не обидят.

Но Бедулев вел свое:

— Значит, в колхоз подвержен? Только уж, это, давай без уклона, который.

— Да уж что, Егор Иванович, сказал же, и в колхозе живут.

— То ли еще будет! Дай-ко разгонимся! Да мы с разбегу на любую вышь сиганем с песнями. Говоришь, и в колхозе живут — не то слово, Аркаша. Ха-ха. — От намерения быть великодушным Бедулев совсем повеселел и душевно расхохотался. Он всегда внутренне побаивался и Оглоблина и Машки, зная, что они, оголтелые сроду, способны на самое отчаянное, но сегодня оба выказали себя неожиданно податливыми, покорными, и в Егоре Ивановиче стойкая азартная злоба к ним вдруг подтаяла, осела, а вместо нее возникло желание понять их. Когда Машка испугала его всего лишь неловким словом и сказала, что жалеет его ребятишек, он, уже не колеблясь, решил не делать им зла, чтобы и они знали его доброту. Аркадий с облегчением сознавал, что предсовета отчего-то удобрился и, может быть, дело не доведет до ареста. Усердно покаялся еще раз:

— Извиняй, Егор Иванович. Дурак был вовсе. Теперь семьей хотим с Мареей. Одним домом.

Бедулев супил на него свои жидкие белесые брови, однако строгости в них уже не было. Машка исподлобья, но чутко наблюдала за ним и, уловив в нем перемену, вся облегчающе вспотела, раскраснелась, по-детски слизнула с верхней губы жаркую испарину.

— Егор Иванович, я завсегда готова. Пусть Ефросинья только словечко, помочь там или что такое…

Она совсем обрадовалась чаянному, но по-прежнему слезно кривя рот, подошла к столу и так близко прижалась к его кромке, что живот у ней вдруг округлился и стал заметен. Егор Иванович покосился на нее и невольно оглядел всю. В ее расслабленном и припухшем лице он подметил ту женскую притомленность, которая появляется у беременных и за которую он любил Ефросинью с неутомимой тревогой. «По породе-то вылитая моя Фроська — набросает Аркашке полну избу, — но уж ублажит так ублажит — отца-мать забудешь, лети ее мать…»

— Но вот что, — он дружелюбно отстранил Машку от стола, — того-этого, сядь и не сверькяй. А ты, Аркаша, шевелись-ко, не постаивай: обувайсь, оболокайсь. Пойдешь с нами. Сядь, сказал, — прикрикнул он на Машку, вскочившую было со скамейки. — Пойдет с нами и за моим столом напишет заявление в колхоз, а утресь в лесосеку.

Аркадий с веселой поспешностью стал собираться и даже причесался перед зеркалом.

Матька Кукуй, подперев плечом притолоку дверей, щелкал семечки и маслено улыбался, оглядывая Машку липучим глазом.

— Чо на пол-то, — обозлилась Машка на Кукуя. — Гля, всю избу заплевал. — Она ловко распахнула дверь и вытолкнула Матьку в сенки. Он не противился, а только улыбался все той же обнаженной улыбкой. Егор Иванович и милиционер Пухов, как по команде, проверили застежки на своей верхней одежине и, осадив шапки, пошли к дверям. Аркадий впопыхах взял с уголка печи свои рукавицы-меховушки, но они не просохли — кинул обратно. Выскочил голоруким. На крыльце Егор Иванович встретил, кивая на порожние сани:

— Сколя привез-то?

— Пудов с двадцать, — занизил Аркадий.

— Похоже, врешь, — оскалился Матька, в другую пору Аркадий пуганул бы его, но сейчас объяснил:

— Дорога — убийство: где густо, где пусто, а где и совсем нет ничего.

— До последнего хвостика сдай колхозу.

— Сдам, Егор Иванович. Чего не сдать-то.

В коридоре Совета, освещенном трепетным огоньком ночника, их встретил Сила Строков, застегнутый на все пуговицы и наладившийся на выход. Он отбывал свое ночное дежурство в Совете, и от бессонницы у него обвисли подглазья, в западях тонких щек легли тени. В сухих губах распально горела самосадная закрутка.

— А я за тобой, Егор Иваныч. Прямотко недокуривши.

Строков положил цигарку на крышку питьевого бачка и полез во внутренний карман. Матька тут же было приноровился к пахучему дымку, да Сила локтем оберег свой окурок и подал Бедулеву добытую бумагу:

— Спешная. Мошкин устранен из рика. И тебя — в город.

У Егора Ивановича захватило дыхание, будто на качелях вызняло и понесло вниз. Он приник было к документу, но ничего не разобрал в тусклой ряби. Убрав с дороги Строкова, быстро пошел к дверям своего кабинета, нащупав в кармане вдруг вспотевшей рукой ключ на веревочке.

Пока Бедулев раздевался и пятерней причесывал волосы, Сила Строков засветил лампу, с трудом надел закоптелое стекло на решетку. В кабинете запахло керосинным чадом. Егор Иванович сразу сунулся под огонек и прочитал в бумажке то же самое, что услышал от Строкова, но понял значительно больше, потому и не сел на свое почужевшее место.

А Машка, проводив мужиков за ворота, прижалась горячей щекой к холодному столбу и совсем неожиданно прямо перед собой на удивление низко, наверно над самыми волчьими разбегами заречья, увидела крупную и яркого накала звезду. Она полыхала и переливалась таким напряженным белым огнем, что от нее нельзя было отвести взгляда, хотя острые, пронзительные лучи ее секли и слепили глаза. Странным Машке показалось то, что она никогда прежде не видела этой доверчивой и зоркой звезды, но вдруг тревожно узнала в ней свою забытую давность. «Значит, кто-то молился пред звездой за меня», — определенно подумала Машка и вдруг вспомнила совсем давнишнее, осенившее ее еще до рождения, и обрадовалась вся несомненной истине: «Ты видишь, звезда, мне все дано. И теперь, веруя, за всех стану молить: причасти души наши добру. Причасти милосердию, ибо нету на земле другой опоры».

×
×