С высоких нар за Камилкой следило восемь пар детских глазенок по-матерински покорных, терпеливых и полных горячей силы.

— Моя рибитенка, — сказал Осман и, откинув с угла стола скатерть, стал резать на столешнице жесткое, непроверенное мясо, от которого исходил теплый и пресный запах: — Восьма штук. Во. Высе парням. Юрта наш избам кодит: как, Осман, откуда такой удача? Высе парням да парням.

— Расскажи-ка.

— Османа башка варит, — Осман ладонью пошлепал себя по лысине — ребятишки повеселели на нарах, зашевелились. Кто-то из них громко свистнул. Осман объявил: — Гафар. Самый болшак. Болшой, болшой, а ума ёк. Знай тихо. Пара бир.

— Как же, Осман, удачу-то свою людям объясняешь? Так и не сказал.

— Как можым. Бирем Камилка сибя и нашняй жигат мала-мала. Осман сам жаркый. Осман — капиток. Камилка огням горит. Но давай пока терпи надо. Осман слеза глазом тычет — знай терпи. Камилка выся пропал вместям. Шальной выся, — огням горит. Сибя знает нету, ума тожа нету. Казан — огням. Во как! Осман выся терпым. Пара бир.

— У других-то по-твоему выходит?

— Выходит кажда нет. Кажда терпилка слабко. А пыросят: как Осман? Учи давай. Как — учи? Терпи, и увыся тут училка.

— Показать надо людям, Осман, — раздался из другой комнаты голос. — По тени шубу не выкроишь.

— Это наш Кадыр, — гордо объявил Осман и достал из-под лавки ведерную ендову с тонким рыльцем, выставил на стол. Камилка принесла глиняные кружки с отбитыми ручками.

Из соседней комнаты вышел Кадыр, большой татарин, лет тридцати, с квадратным лицом и напускным сумрачным взглядом. Кадыру, должно быть, фартнуло на приисках, и он не поскупился на свою одежду: все на нем было новое, добротное, чистой отделки: на голове соболья шапка короткого искристого меха, кремовая рубашка с тонкой вышивкой по глухому воротнику, костюм-тройка из мягкой синей шерсти, а белые фетровые бурки оторочены поверху и осоюжены красным хромом. Но Кадыр, вероятней всего, не осознавал истинной цены вещам да и не привычен был к ним, потому и не берег их. Спал он, видимо, прямо в шапке, костюме; и все на нем было измято, изжевано, успело залосниться и потускнеть. Кадыр гордился своим небрежением к хорошей одежде, и когда вышел из горенки, то снял свою шапку, бросил на табурет и сел на нее. У Кадыра большекостные руки с широкими, будто сплюснутыми пальцами, и средний правой руки окольцован тяжелым золотым перстнем.

— Здравствуйте вам, — заботливо выговорил он и оскалил на Оглоблина два золотых клыка в нижней челюсти. Аркадий через стол протянул руку ему, и на лице Кадыра растаяла напускная суровость.

— А хозяин уже с кувшином. Неладно так, Осман, — с утра за хмельное, — говорил Кадыр с легким акцентом, почти не искажая русских слов.

— Вай, вай, Кадыр, — развеселился Осман, — какой ты джигит — пиешь мала, ашаишь совсем чепуху. Юртам многа ашай, многа пей, башка плечам держы давай. Пара бир.

Осман вынул из кувшина тряпичную затычку и стал разливать в кружки бузу — по глазам так и стегнуло свежей сивухой, а изба наполнилась кислятиной стоялого, но еще не убродившего затора. Осман расставлял наполненные кружки и приговаривал:

— Кадыр — пирва гостям. Оглобелка — друк нашь. Ирбит бижим ярмырка, диревня Устойнов, пара бир, давай ночам ухлай. Дынем самыварым пей чай гостем будишь. Во как, Оглобелка. Осман, диржи, — сказал сам себе хозяин и, заслонивши лицо руками, что-то шепнул себе в ладони.

Наконец Аркадий, Осман и Кадыр подняли кружки, сблизились лбами, смешав дыхание, и только потом выпили. Буза давно степлилась, была сладковата и все еще играла, потому в нос ударила крепкой отрыжкой. Осман рыгнул всем нутром удушливо и, довольный, распахнул свой бешмет, обнажив желтушно-бледную грудь.

— Пара бир.

Кадыр через кулак выдул из себя теснивший его дух, налился краской до плоского бритого затылка и стал есть нарезанное мясо, беря его всеми пятью немытыми пальцами, с твердыми ногтями в черной окантовке. От того, что буза остро и сильно пахла едкой закваской, от того, что к горлу опять подступила отрыжка, от того, что Кадыр рылся в парном мясе и брал его руками, и от того, наконец, что мясо, — всего вероятней, молодая конина, Аркадий испытывал к застолью необоримо брезгливое чувство. Но длилось это вовсе недолго: не успел он окончательно определить свое отношение к татарскому угощению, как голова у него закружилась, под ложечкой шевельнулся горячий уголек, и вдруг по всему телу потекла теплая слабость. Сделалось беспричинно светло, откровенно. Османово угощение показалось родней домашнего.

Глядя на Османа и Кадыра, стал есть мясо руками, и еда от этого показалась особенно вкусной и приятной.

Выпили еще по кружке, и у Аркадия навеянное первым хмелем очарование исчезло. А Осман набирал крупной щепотью нарезанное мясо и толкал его в рот Аркадию:

— Осман и Оглобелка друк, дым да огням вместям. Пара бир.

Аркадию не хотелось есть мясо из мокрых волосатых рук Османа, но ел и даже улыбался, боясь обидеть гостеприимного хозяина.

В избу стали собираться татары и, поклонившись хозяину, подходили к Кадыру, здоровались с ним об ручку, с тихим восторгом глядели на празднично одетого и почужевшего земляка, который ходил в дальние, неведомые края мыть золотой песок, судя по всему, не зря.

Осман каждому приходившему подносил по кружке: пили безотказно, бережно и досуха высасывая бузу, а худобородый дед, с единственным черным зубом на весь рот, вытер внутренность опорожненной кружки пальцами и потом долго облизывал их, от удовольствия заслюнявил всю свою бороденку. Гости, выпив бузу, к закуске не притрагивались, чтобы не спугнуть хмель, а садились на пол, доставали из карманов большие скатанные кисеты и раскуривали трубки. И сразу же кислую вонь лохани, бузы и густого пота перебил пряный запах жженого сахара — татары закурили свой самосад, сдобренный цветом донника.

Собравшиеся, уважая русского заезжего гостя, по-своему говорили мало. И Кадыр, часто, но помаленьку отпивавший из своей кружки, тоже говорил по-русски, гордясь перед земляками довольно чистым произношением чужих слов.

— Шабаш теперича на Вилюй. Все. Всякого купчика с Вилюя вымели. А который забежит — десятник тут и к нему: «Зачем? По какому делу? Песок скупать? А каталашки не захотел? Купца нет, песок давай в контору». А где выгода? Кадыр собрал шурум-бурум и — айда Юрта Гуляй.

— Кадыр — якши, — сказал худобородый дед.

Осман, вытирая сальные руки о полы бешмета, перевел Аркадию стариковы слова и согласился с ними, усилив своей похвалой:

— Кадыр купцам радом сыдел, да ум болше купца бырал давай. Пара бир.

— Ёк, Осман Тыра, — возразил Кадыр. — Не так говоришь. Худо говоришь, Осман: лучше брось гостя в огонь, чем хвалить.

— Осман казал вса правда, и Кадыр казал правда, — рассудил худобородый дед, и плюнув на пол, растер плевок лаптем. Закрыл глаза. Все стали глядеть на деда, ожидая, что он еще скажет.

— Бабай аллаха слышит давай, — пояснил Осман и сам услужливо отнес свою кружку деду — тот взял ее, не открывая глаз, обмочил в бузе кончики пальцев и стал крутить ими возле своего лба. Наконец в два приступа выпил бузу, молодо вскинул бороденку:

— Ходи-бегай!

После этих слов Осман вдруг встрепенулся, захлопал в ладоши, в глазах его притеплилась ласковая хитреца.

— Камилка, — позвал он, — гармон давай. Кадыр песням поет. Мы слушай давай. А? Пара бир.

Камилка вынесла в избу маленькую гармошечку, слева у которой было всего четыре кнопки, а справа десяток стершихся под пальцами ладов.

Кадыр поставил гармошку на колени и, подбоченившись, заметнул ремешок на плечо. Лицо его, умягченное хмелем, сделалось вдруг замкнутым, от грубо проступивших скул и скошенного лба, обтянутого тугой желтой кожей так и повеяло дикой кипчакской степью. Кадыр хорошо знал татарские наигрыши на маленькой гармошке и умел петь блеющим мальчишечьим голосом, округло вытягивая свои заветренные губы. Но сейчас он по-особому обрадовался гармошке, потому что спеть ему хотелось не татарское, а на русском языке якутскую песню, которой он выучился на Вилюе от русских старателей. Он угадывал, что удивит гостя Оглобельку и тем самым вызовет восторг у всех пьяненьких и детски доверчивых земляков. Предвидя успех, Кадыр поторопился спрятать свою радость под хмурым видом. Да и суровых, непроницаемых глаз требовала сама песня: якуты исполняли ее насупленным, бубнящим голосом, с большими горестными паузами. Правда, хорошо ее брали и русские в два, три голоса: пели лихо, весело, подсвистывая, притопывая и щелкая пальцами. Им, русским, все нипочем, а якутам хотелось плакать, и Кадыр больше понимал якутов.

×
×