— Много ли, Ванюшка, мешков насчитал?

— Сколь есть, все народное.

— И бог с ним. Не кормили бы только дармоедов да дураков. Вот таких, как ты, прости господи.

— Всем достанется. Повезли много.

— Потому и жалко, что много. Когда мало, жалеть нечего. А чернявого не видать, коего я попотчевал?

— Вроде и легонько ты его, а здоровья нету — много ли человеку надо.

— Видит бог, не хотел, — Федот Федотыч перекрестился и подмигнул Ванюшке: — Ты сядь-ка рядышком, Ваня. Сядь тутотка.

— Ну, сел. Что-то Ваней я для тебя сделался?

— Сколь ты, Ваня, запросил бы с меня, чтобы все на корню, значит?..

— Ты об чем?

— Эко, пестерь нековыряный. Под связь у бани пустишь, и все разом обымет. Не понял, дурак?

— Не понял… Той, той, той. Петуха хочешь?

— Тише. Эк, растворил зевало-то. Вот я тебе новые пимы подарил. И еще проси чего хочешь. Чего хочешь проси. Но?

— Нет, дядюшка Федот, ты на это дело поищи другого. Думаешь, Волк обзарился на твои пимы, так на все согласен. Ошибочку допущаешь. Тебя, знамо, упекут, а хозяйство твое — людям сгодится. Да и ребята твои там. Никого же ты не жалеешь, дядюшка Федот. Лютый, одно слово.

— Лютый, Ванюшка, за то бог и покарал. Винюсь, Ванюшка, и бог дает сил осудить себя. А людям прощаю. Собакой жил…

Федот Федотыч вдруг помрачнел, суровая тень легла на его лицо. Он потер лоб кулаком, будто вспоминал что-то, и наконец сказал слабым голосом:

— Мне последние ночи все пожары снились. То двор горит, то самого жгут вроде. И в голове жар опять. «…Приклони ухо твое ко мне и спаси меня».

— Ты что шепчешься? Может, водички, дядюшка Федот, а?

— Мне на двор, Ванюшка.

— Вот горе-то мне с тобой, — озаботился Ванюшка. — Ты лег бы вон на полати да лежал.

— Лягу, Ванюшка. Схожу на двор и лягу.

Федот Федотыч взял рядом лежавшую на лавке шапку и надел ее задом наперед, из-под нее высунулись концы неприбранных пепельных волос, и стал подниматься, опираясь на лавку и стену. Сделав два шага, задолго до дверей вытянул руки вперед, а ноги его в коленях были полусогнуты и дрожали. Ванюшка хотел было поддержать его, но Федот Федотыч отстранился:

— Видать, пошел по своей кромочке. А все не верил. Все думал жить-поживать да добра наживать. Голове жарко. Уф.

Придерживаясь за косяки и столбики, спустился с крыльца и, подставив лицо яркому, совсем теплому солнцу, долго стоял, щурясь и отдыхая. Из-за амбаров над крышами поднимался старый тополь, и в голых ветвях его, клешнятых от полнеющих почек, тонко и протяжно поскрипывали первые скворцы. А один, с опущенными крылышками, ярился на макушке поднятого колодезного журавля и зазывно посвистывал.

— Пошел, так иди, — поторопил Ванюшка и, достав из кармана нож, сел на ступеньку, стал бросать его и втыкать в половицу. — Да не ходи-то далеко, слышь. Садись за колодец.

— Я вот освежусь холодной водичкой, умоюсь, — сказал Федот Федотыч и пошел к колодцу, еще не обтаявшему понизу, но с мокрым и просыхающим деревом сруба. Длинную колоду, из которой поят скот, обсели воробьи и, вспугнутые, мягко запурхали крылышками, взлетели на тополь.

Федот Федотыч снял шапку, белую дубленую шубу, положил их на край колоды, поправил, чтобы не замочить. Потом разулся и рваные Ванюшкины пимы рядышком поставил. Голыми ногами ступил на ноздреватый лед и, обмирая, заглянул в холодную темень колодца. Наледь внутри давно не обкалывали, и Федот Федотыч испугался, но, вглядевшись, понял, что отверстие достаточно широко.

— Дядюшка Федот, — закричал Ванюшка, угадав неладное. — Что надумал-то? Отыдь, говорю. Во, леший.

— Ребятам моим перескажи. Господи, благо… — Федот Федотыч хотел перекреститься, но заторопился, чтобы не помешал ему Ванюшка, и когда Ванюшка успел к срубу, в глубине колодца бухнуло и загудело….

VII

Хоронили Кадушкина скромно. Гроб его по грязной, размешенной дороге несли на руках. Оглоблин Аркадий съездил в Кумарью и привез попика, который согласился ехать в Устойное за два пуда хлеба.

— Жить совсем нечем, — жаловался попик Аркадию всю дорогу.

Оправившийся заготовитель Мошкин снова с прежней ретивостью взялся за свои обязанности, только покашливал и по утрам плевался кровью. Он настаивал, чтобы председатель Яков Назарыч Умнов запретил похоронной процессии проходить мимо сельского Совета, однако Умнов, зная, что его никто не послушается, отказался.

— Тогда я сам, — вспылил Мошкин и стал надевать свое легкое пальтецо. — Тогда я сам заверну их. Нечего, понимаете… Выискались мне. А с вами, товарищ Умнов, поговорим особо. Сегодня же поговорим по причине твоей политической слепоты.

Мошкин встряхнулся, осаживая на себе пальтецо, и пошел к дверям, но следователь Жигальников, читавший газету, заметил ногтем нужное место в статье и многозначительно кашлянул. Мошкин по отрешенной замкнутости следователя все время чувствовал его молчаливое, но упрямое противостояние и ждал малейшего повода высказаться, потому подхмыкивание Жигальникова остановило Мошкина, готового к наскоку.

— Вы это что, товарищ следователь, все с ужимочками да упрятками? Похоже, сговорились все. А? В чем дело? Что такое? Но?

— Пусть несут, товарищ Мошкин. Вы, юридически говоря, превышаете свои полномочия… Бог мой, дайте же слово… Посудите сами, не по-за деревне же им нести гроб. Да и покойный был здешним человеком. У него в селе через дом кум да сват, и вся родня хочет, чтобы его пронесли мимо их дома. Они, случается, и на ток и на поле с гробом заходят, а уж мельницу или кузницу покойного никогда не минуют. Прощанием это называется. Вот теперь и глядите.

— Кулак должен быть изолирован, и никаких ему ни кумовьев, ни сватовьев. Ему прямая дорога в могилу.

— Глядите сами, товарищ Мошкин. Я бы на вашем месте не вмешивался. Идут и пусть идут.

— Ну хорошо, — сдался Мошкин и снял свое пальтецо, повесил. — Пусть оплакивают мироеда. А мы потворствуем чуждым элементам, распоясываем их. Сами, товарищ следователь. Я это обдумаю. А теперь вернемся к плану. Товарищ Умнов, председатель, вызывайте в Совет по этому списку. Без меня все дело запустили. Хм.

Мошкин достал из внутреннего кармана вдвое по длине согнутую тетрадь и вынул из нее полоску бумаги. Подал Умнову. Сам сел на председательское место. Всеми пальцами постучал по кромке стола, жестко прищурился на Умнова, желая предупредить его возражения по списку.

— Братья Окладниковы, по-моему, повезли хлеб, — уведомил Яков Назарыч.

— Тем лучше для них, — повеселел Мошкин.

— Телятникова, должно, на свадьбу уехала.

— Нашла время. Вызывать.

— Оглоблин не придет. Наперед знаю.

— Мы придем. Передайте.

— Мария Пригорелова. Машка. А она зачем?

— Мне нужна для беседы, — пояснил Мошкин. — Давай наряжай. И быстро у меня.

Умнов прочитал еще несколько фамилий и, пожав плечами, направился к Валентине Строковой, чтобы послать ее на вызова. А Мошкин, вконец недовольный председателем, вышел из-за стола, сунул руки в карманы пиджака, оставив большие пальцы наружу, и стал прохаживаться от окон до дверей. Пиджак в обтяжку на бедрах сделал Мошкина с виду совсем неспокойно-вертким.

— Прямо, наверно, надо поглядеть — швах наши дела. Что же это, рассудивши, мы не дали и половины твердого задания. А председатель — теленок в кожанке. Ему никого неохота трогать. Охота добреньким быть. Это легко.

— Мы с вами, товарищ Мошкин, после плана сели да уехали, — сказал Жигальников и занялся окурком, откусил изжеванный конец, подул в засмоленную трубочку мундштука. Делал все это медленно, и Мошкин ждал, что еще скажет Жигальников. Но тот опять взялся курить обкусанную папироску и читать газету.

— Меня удивляет ваше спокойствие, товарищ Жигальников. Откуда оно? Как его понимать? Поведение Умнова вы, пожалуй, верно объяснили: не хочет портить отношений с земляками. А о себе как думаете? Может, выскажетесь.

— Да можно и о себе, товарищ Мошкин. Только вы сядьте, а то я не люблю, когда над душой качаются.

×
×