– Давай его сюда, – крикнул шедший вплоть с Емельяном кучер и взял мальчика и поднял его выше толпы.

– Беги по народу.

И Емельян, оглядываясь, видел, как мальчик, то ныряя в народе, то поднимаясь над ним, по плечам и головам людей уходил все дальше и дальше.

Емельян продолжал двигаться. Нельзя было не двигаться, но теперь его уже не занимали подарки, ни то, чтобы дойди до палаток. Он думал об мальчике, и о том, куда делся Яша, и о тех задавленных людях, которых он видел, когда проходил по валу. Добравшись до палатки, он получил мешочек и стакан, но это уже не радовало его. Порадовало его в первую минуту то, что здесь кончалась давка. Можно было дышать и двигаться. Но тут же, сейчас и эта радость прошла от того, что он увидал здесь. А увидал он женщину в полосатом разорванном платье, с растрепанными русыми волосами и в ботинках с пуговками. Она лежала навзничь; ноги в ботинках прямо торчали кверху. Одна рука лежала на траве, другая была, с сложенными пальцами, ниже грудей. Лицо было не бледное, а с синевой белое, какое бывает только у мертвых. Эта женщина была первая задавлена насмерть и была выкинута сюда, за ограду, перед царским павильоном.

В то время когда Емельян увидал ее, над ней стояли два городовых, и полицейский что-то приказывал. И тут же подъехали казаки, и начальник что-то приказал им, и они пустились на Емельяна и других людей, стоявших здесь, и погнали их назад в толпу. Емельян опять попал в толпу, опять давка, и давка еще худшая, чем прежде. Опять крики, стоны женщин, детей, опять одни люди топчут других, и не могут не топтать. Но у Емельяна уж не было теперь ни страха за себя, ни злобы к тем, кто давил его, было одно желание – уйти, избавиться, разобраться в том, что поднялось в душе, закурить и выпить. Ему страшно хотелось закурить и выпить. И он добился своего: вышел на простор и закурил и выпил.

Но не то было с Алеком и с Риной. Не ожидая ничего, они шли между сидящим кружками народом, разговаривая с женщинами, детьми, как вдруг народ весь ринулся к палаткам, когда прошел слух, что артельщики не по закону раздают гостинцы. Не успела Рина оглянуться, как она уже была оттерта от Алека и толпа понесла ее куда-то. Ужас охватил ее. Она старалась молчать, но не могла, и вскрикивала, прося пощады. Но пощады не было, ее давили все больше и больше, платье обрывали, шляпа слетела. Она не могла утверждать, но ей казалось, что с нее сорвали часы с цепочкой. Она была сильная девушка и могла бы еще держаться, но душевное состояние ее ужаса было мучительно, она не могла дышать. Оборванная, измятая, она кое-как держалась; но в тот час, когда казаки бросились на толпу, чтобы разогнать ее, она, Рина, отчаялась, и, как только отчаялась, ослабела, и с ней сделалось дурно. Она упала и ничего больше не помнила.

Когда она опомнилась, она лежала навзничь на траве. Какой-то человек, вроде мастерового, с бородкой, в разорванном пальто, сидел на корточках перед нею и брызгал ей в лицо водою. Когда она открыла глаза, человек этот перекрестился и выплюнул воду. Это был Емельян.

– Где я? Кто вы?

– На Ходынке. А я кто? Человек я. Тоже помяли и меня. Да наш брат всего вытерпит, – сказал Емельян.

– А это что? – Рина указала на деньги медные у себя на животе.

– А это, значит, так думал народ, что померла, так на похоронки. А я пригляделся: думаю – нет, жива. Стал отливать.

Рина оглянулась на себя и увидала, что она вся растерзанная и часть груди ее голая. Ей стало стыдно. Человек понял и закрыл ее.

– Ничего, барышня, жива будешь.

Подошел еще народ, городовой. Рина приподнялась, и села, и объявила, чья она дочь и где живет. А Емельян пошел за извозчиком.

Народу уже собралось много, когда Емельян приехал на извозчике. Рина встала, ее хотели подсаживать, но она сама села. Ей только было стыдно за свою растерзанность.

– Ну, а братец-то где? – спрашивала одна из подошедших женщин у Рины.

– Не знаю. Не знаю, – с отчаянием проговорила Рина. (Приехав домой, Рина узнала, что Алек, когда началась давка, успел выбраться из толпы и вернулся домой без всякого повреждения.)

– Да вот он спас меня, – говорила Рина. – Если бы не он, не знаю, что бы было. Как вас зовут? – обратилась она к Емельяну.

– Меня-то? Что меня звать.

– Княжна ведь она, – подсказала ему одна из женщин, – бога-а-а-тая.

– Поедемте со мной к отцу. Он вас отблагодарит.

И вдруг у Емельяна на душе что-то поднялось такое сильное, что не променял бы на двухсоттысячный выигрыш.

– Чего еще. Нет, барышня, ступайте себе. Чего еще благодарить.

– Да нет же, я не буду спокойна.

– Прощай, барышня, с Богом. Только пальто мою не увези.

И он улыбнулся такой белозубой, радостной улыбкой, которую Рина вспоминала как утешение в самые тяжелые минуты своей жизни.

И такое же еще большее радостное чувство, выносящее его из этой жизни, испытывал Емельян, когда вспоминал Ходынку и эту барышню и последний разговор с нею.

[Нечаянно]

Он вернулся в шестом часу утра и прошел по привычке в уборную, но, вместо того чтобы раздеваться, сел – упал в кресло, уронив руки на колени, и сидел так неподвижно минут пять, или десять, или час, – он не помнил.

– Семерка червей. Бита! – И он увидал его ужасную, непоколебимую морду, но все-таки просвечивающую самодовольством.

– Ах, черт! – громко проговорил он.

За дверью зашевелилось. И, в ночном чепце и ночной с прошивкой сорочке, в зеленых бархатных туфлях, вышла его жена, красивая энергическая брюнетка с блестящими глазами.

– Что с тобой? – сказала она просто, но, взглянув на его лицо, вскрикнула то же самое. – Что с тобой? Миша! Что с тобой?

– Со мной то, что я пропал.

– Играл?

– Да.

– Ну и что?

– Что? – с каким-то злорадством повторил он. – То, что я погиб! – и он всхлипнул, удерживая слезы.

– Сколько раз я просила, умоляла.

Ей жалко было его, но жальче было себя – и за то, что будет нужда, и за то, что она не спала всю ночь, мучаясь и дожидаясь его. «Уж пять часов», – подумала она, взглянув на часы, лежавшие на столике.

– Ах, мучитель. Сколько?

Он взмахнул обеими руками мимо ушей.

– Все! Не все, но больше всего: все свое, все казенное. Бейте меня. Делайте со мной, что хотите. Я погиб. – И он закрыл лицо руками. – Ничего больше не знаю!

– Миша! Миша, послушай. Пожалей меня, я ведь тоже человек, я не спала всю ночь. Тебя ждала, мучилась, и вот награда. Скажи по крайней мере – что? сколько?

– Столько, что не могу, не может никто заплатить. Все шестнадцать тысяч. Все кончено. Убежать, но как?

Он взглянул на нее, и, чего никак не ожидал, она привлекала его к себе. «Как она хороша», – подумал он и взял ее за руку. Она оттолкнула его.

– Миша, да говори же толком, как же ты это мог?

– Надеялся отыграться. – Он достал портсигар и жадно стал курить. – Да, разумеется. Я мерзавец, я не стою тебя. Брось меня. Прости в последний раз, и я уйду, исчезну. Катя. Я не мог, не мог. Я был как во сне, нечаянно. – Он поморщился. – Но что же делать. Все равно погиб. Но ты прости. – Он опять хотел обнять ее, но она сердито отстранилась.

– Ах, эти жалкие мужчины. Храбрятся, пока все хорошо, а как плохо – так отчаяние и никуда не годятся.

Она села на другую сторону туалетного столика.

– Расскажи порядком.

И он рассказал ей. Рассказал, как он вез деньги в банк и встретил Некраскова. Он предложил ему заехать к себе и играть. И они играли, и он проиграл все и теперь решил покончить с собой. Он говорил, что решил покончить с собой, но она видела, что он ничего не решил, а был в отчаянии и готов был на все. Она выслушала его и, когда он кончил:

– Все это глупо, гадко: нечаянно проиграть деньги нельзя. Это какое-то кретинство.

– Ругай, что хочешь делай со мной.

– Да я не ругать хочу, а хочу спасти тебя, как всегда спасала, как ты ни гадок и жалок мне.

×
×