— Совсем заели…

Она ставит бутылку на место, направляется обратно к сундуку, натыкается в темноте на стул, стул с грохотом падает. Просыпается мама.

— Ой! Боже мой? Куда тебя черт носит? Что за наказание! С таким трудом засыпаешь!..

Бабушка не отвечает, только кряхтит.

— Опять керосином воняет! Я тебе запретила дотрагиваться до бутылки с керосином!

— Что делать, Ниноленьки, когда вши заели…

— Что ты выдумываешь! Тебе врач сказал: никаких вшей у тебя нет. Это нервное.

— Какое же, Ниноленьки, нервное, когда чешется!

— Что с идиоткой говорить! Тысячу раз просишь: дайте хоть поспать спокойно, так нет — каждый день какие-нибудь выдумки! Теперь до утра не засну… Боже, что за мука!..

— Живой человек не может от вшей спастись… — плачет бабушка.

Скоро опять раздается мамин храп.

Я засыпаю. Меня будит мамин голос:

— Светлана! Зажги свет!

Я вскакиваю, поворачиваю выключатель. Папа стоит, вцепившись руками в дверь, и качается вместе с ней. Лицо у него совсем белое, а язык все время высовывается, как будто он хочет облизать губы и не может. Что с ним? Ему плохо? Он заболел? Я пытаюсь помочь ему добраться до кровати. Мне страшно, я вся дрожу.

— Убери, убери его отсюда! — говорит мама. — Нализался, как свинья! Начинается!..

Отец цепляется за стену и наконец падает на мой топчан.

— Что же ты стоишь? — спрашивает мама. — Помоги раздеться дорогому папочке.

Я стаскиваю у него с одной руки пиджак, но больше не могу ничего сделать. Тогда я снимаю с него ботинки и носки. Я хочу уложить его ноги на постель, но они, как налитые, соскальзывают вниз. Наконец мне удается немного подвинуть его и уложить так, чтобы ноги не падали. Я ложусь с краю на мамину кровать и притворяюсь, что сплю.

Мама говорит:

— А свет кто будет тушить, дух святой?

Но я не отвечаю, и свет остается гореть до утра.

Папа просыпается такой, как обычно. Только черные вьющиеся волосы стоят дыбом. Он выпивает сразу несколько чашек воды, выкуривает папиросу и садится за машинку.

Мама ставит на стол завтрак и говорит:

— Садись, ешь. Или ты со вчерашнего сыт? В доме нищета, ни ложки, ни плошки, простыни лишней нет, а на пьянство — пожалуйста, находится.

— Ну что ты, Нинусенька, нужно же было отметить с друзьями мое возвращение…

— Хороши друзья! Накачать человека до такого состояния, что он на ногах не стоит! Прекрасное развлечение — превратить самого себя в скотину.

— Не сердись, мой Кисик, не надо… — Папа обнимает ее за плечи. — Больше не буду, честное слово. Ты же у меня добрый, хороший Кисик…

— Завел черную кассу, — бормочет мама уже другим голосом. — Не отдаешь всех денег, утаиваешь.

— Ну, чуть-чуть утаивал…

Мама вдруг вспоминает про меня:

— А ты что сидишь, как засватанная? Особого приглашения ждешь? Ешь давай.

Она садится к папе на колени.

— Если бы ты видел, как ты вчера выглядел! Как мне больно сознавать, что ты совершенно обо мне не помнишь и не думаешь.

— Я всегда о вас помню, мои маленькие, — уверяет папа.

— Всю войну мечтала пойти в театр. Думала, вот Павел вернется… А ты вместо этого…

Папа с мамой идут в Большой театр.

— Светлана, застегни мне бюстгальтер, — говорит мама.

Я застегиваю пуговички, смотрю, как она одевается, красится, причесывается. Поверх платья она накидывает шаль, концы которой свисают до самого пола. Наконец они уходят, и мы с бабушкой остаемся вдвоем.

Бабушка шепчет свои молитвы, поливает голову керосином.

Возвращаются папа с мамой, включают свет.

— Опять эта вонь! Хоть кол на голове теши… — Мама лезет за батарею и забирает оттуда бутылку. Потом она долго раздевается. — Да, посмотрели, по крайней мере, как выглядят приличные люди. Ты видел, какие изумительные платья? Такое платье надень на любую женщину, сразу станет красавицей. Есть ведь счастливицы… Как будто и не было никакой войны — роскошь, духи, меха… А другие всю жизнь только ждут чего-то, ждут…

— У одних вся жизнь как праздник, — продолжает мама, уже лежа в постели, — а другие, кроме забот и неприятностей, ничего не видят… Причем не такие уж они сами по себе интересные, эти дамы, ничем особенным не блещут — ни красотой, ни статью, — но вот поди ж ты — повезло в жизни… Да, недаром сказано: не родись красивым, а родись счастливым…

— Бабушка, что ты сделала?!

Вся голова у нее залита фиолетовыми чернилами.

— Что, внученька?

Мама тоже смотрит на бабушку.

— Так. Значит, опять поливала голову керосином.

— Что ты, Ниноленьки! Как можно… Раз ты не разрешаешь…

— Еще лжешь! Нет, как вам это нравится? В зеркало на себя посмотри. Я керосин забрала, так ты стала шарить дальше и добралась до чернил. Наверно, всю рубаху залила. Ну конечно! И наволочка испорчена, и простыня. Мерзавка старая! Говоришь, говоришь — ничего не действует. Химические чернила, которые теперь ничем не отдерешь! Просто сил никаких не хватает!..

— Да, Елизавета Францевна, — смеется папа, — дожили до фиолетовых волос! Теперь вам придется постричься наголо. Или стать феей Мерилиндой и играть на театре!..

— Поделом вору мука, — говорит мама.

— Над старостью смеяться грех! — плачет бабушка, натягивает свою шапку поглубже на лоб и ходит так по квартире.

Мы с мамой спускаемся по лестнице и встречаем соседку с четвертого этажа.

— Марья Антоновна, милая, давно вас не видела, — говорит мама. — Как вы поживаете?

— Да вот, приболела что-то, — жалуется Марья Антоновна. — Врач говорит: сердце, а мне кажется, это не сердце, это давление. Если б сердце, так были бы боли.

— Нет, вы знаете, не обязательно, — говорит мама. — Я ведь, прежде чем попала в больницу, буквально до последнего дня ничего не чувствовала. Ну, слабость какая-то была, утомление, но болей — нет, никаких. А потом сразу — как схватило, еле выходили. Врач сказал: еще полчаса, и все, было бы поздно. Вообще чудо, что осталась в живых. Спасибо Наине Ивановне — догадалась не ждать санитаров из Боткинской, а нести самим. Внесли меня в палату, а женщины говорят: «Зачем вы нам покойницу кладете, она вся синяя». Думают, что я не слышу. А я все слышу, только сказать ничего не могу. Хотела хоть адрес мужа дать — и не могу…

Марья Антоновна сочувственно качает головой.

Наконец они с мамой прощаются, и мы идем дальше.

Возле лифта мы встречаем другую соседку.

— Марья Андреевна, дорогая, вы откуда? — спрашивает мама. — Из ломбарда? Ну, как оценили?

— Триста пятьдесят.

— Триста пятьдесят! Вы подумайте! Ведь в прошлый раз пятьсот дали…

— Что поделаешь… Жаловаться-то некому.

— Действительно, вы правы, что хотят, то и делают. Но у меня был подобный случай, тоже оценили намного ниже, чем в прошлый раз, так я ей показала старую квитанцию и кое-как убедила прибавить…

На углу возле булочной мы встречаем Марью Семеновну из второго подъезда — ту Марью Семеновну, которая шестнадцатого октября перебила всю посуду, чтобы немцам ничего не досталось.

— Ну что? — спрашивает мама.

— Так… Ничего нового.

— Но вы ходили в редакцию?

— Не ходила. Зачем я пойду? Что мне это даст?

— Да нет, что вы! Марья Семеновна, дорогая! Вы обязательно должны пойти! Как же так? У него семья, дети. Что это — шутки, что ли?

— Что делать? Насильно мил не будешь.

— Нет, вы не правы! Вы абсолютно не правы! Марья Семеновна, поверьте моему опыту: мужчина, даже самый талантливый, нуждается в узде. Вы ему дали слишком много воли. Почуял свободу и помчался за молоденькой бабенкой. Задрал хвост и помчался!

— Какая же она молоденькая! Ничуть не моложе меня, может, еще и старше.

— Тем более! Тем более у вас есть все основания заставить его образумиться.

— Не желаю! — говорит Марья Семеновна. — Не желаю ни видеть его, ни слышать! Пускай катится на все четыре стороны.

×
×