— Пусти, уходи, не мешай! — кричат девочки. — Косолапая!..

Они убегают дальше, к другим подъездам, а ко мне подходит мальчишка с палкой. Сначала он просто крутится и машет палкой в воздухе, а потом подступает ко мне.

— А ну давай уходи отсюда! — говорит он. — Ты не с нашего двора, нечего тут на наших «каточках» кататься!

— Не уйду, — говорю я.

— Врешь, уйдешь! — говорит он, взмахивая палкой. — Ты тут не живешь!

— Живу, — говорю я.

— Врешь, не живешь! Ну, в каком подъезде ты живешь?

— В первом.

— Врешь! Я сам в первом живу.

— Нет, живу! У нас есть решение суда.

— Чего? — говорит мальчишка. — А ну, пошла отсюда! — Он замахивается и бьет меня палкой по лицу.

Я падаю в сугроб возле тротуара, хватаюсь за глаз — глаз жжет, невозможно открыть его.

— Что такое, что такое?! — говорит мама и вытаскивает меня за шиворот из сугроба. — Опять полные чувяки снегу? Опять? Ну погоди, я тебе задам!

Я тащусь за ней следом, из глаза текут слезы, я чувствую, как и глаз и щека разбухают и надуваются у меня в ладони.

— Становись здесь, — говорит мама, когда мы приходим в магазин. Сама она уходит в другую очередь.

— Это кто ж тебя так? — спрашивает старушка.

Я молчу.

— Чего не отвечаешь-то, а? — продолжает старушка.

— Да она немая небось, — подхватывает женщина рядом.

— Ты говорить-то умеешь? — пристает старушка. — Ты с кем пришла-то?

Я молчу. Слезы все текут и текут из глаза.

Подходит мама.

— Это ваша? — спрашивает старушка. — Она говорить-то у вас умеет? А то мы думали, немая. Кто ж это так ее изуродовал?

— Что? — не понимает мама.

— Да глаз-то!

— Боже мой! Что это? Как это случилось?

Я молчу.

— Что за наказание! Что за несчастье! — стонет мама. — На секунду нельзя оставить! Как это случилось? Отвечай, как это случилось!

— Меня мальчишка палкой ударил.

— Какой мальчишка? Где? Где ты его нашла?

— Во дворе.

Только бы она не узнала, что я каталась на «каточках».

— И ноги мокрые! — вспоминает мама. — Полные чувяки снегу! Что за мука, что за проклятье! Неужели я не имею права ни на минуту покоя?

— Ноги-то ладно, — говорит старушка. — А вот как она у тебя кривой останется…

— И ведь тысячу раз говоришь: видишь хулигана — отойди! Отойди от греха подальше. Все без толку! Как об стену горох! Никаких сил не хватает…

— Боже мой, боже мой! — говорит мама. — Письмо! От мамы… Значит, жива. Не могу поверить… Руки дрожат… Два с лишним года ни слуху ни духу! Боже мой, не могу читать, ничего не вижу… Наталья Григорьевна, милая, прочтите — ничего не вижу, слезы глаза застилают…

Тетя Наташа разворачивает листок и читает:

«Ниноленьки, здравствуй! Пишет тебе твоя мать, которую ты, верно, уже не чаяла застать живой…»

— И как она догадалась, что я в Москве? — перебивает мама. — Хотя что я говорю? Она же не знает, что мы были в эвакуации… Продолжайте, Наталья Григорьевна, продолжайте, дорогая…

«Но, слава богу, живы — и я, и Жорж…»

— Это ее муж, — объясняет мама.

«Немцы оказались совсем не то, что мы думали. Хамы и сволочи. Я бы тебе, Ниноленьки, много могла рассказать, но сейчас не стану, поскольку нет уверенности, что ты получишь это письмо. Сообщаю главное: Жорж работает на почте, как и до войны. И при немцах тоже работал. Приносил с работы бумагу, и я клеила конверты и продавала солдатам, чтобы они писали к себе в Германию своим фрау. Этим продержались, потому что с их жалованья, которое эти сволочи платили Жоржу, было не прожить. И если кто думал, что немцы принесут облегчение, то дураки. Теперь тоже не мед, но как-нибудь, думаю, продержимся. Надя с Тамарой успели эвакуироваться, но где остановились, не знаю. Может, ты знаешь, так напиши. Талю видела во сне с его самолетом. Хоть бы был жив. Тревожимся за Павла Александровича, как ты, Ниноленьки, писала, что у него больное сердце. Скажи, чтобы пил отвар шиповника, наша соседка, Потычиха, ты ее, верно, помнишь, этим вылечилась. Внучичка моя, думаю, уже большая. Напиши, Нина, не откладывая в долгий ящик, как ты это обычно делала. Помни, что мы с Жоржем уже не молоды. Жду ответа. Твоя мать».

— Конечно, напишу… — бормочет мама. — Боже мой, конечно, напишу… Но я и сама ничего не знаю — ни про кого ничего не знаю…

Мы подымаемся по лестнице. Мама на каждом этаже останавливается, ставит сумки на ступеньку, отдыхает. Сверху навстречу нам спускается женщина, замотанная в большой серый платок, с ней четверо детей. Трое идут сами, а четвертую, девочку, женщина держит на руках, она совсем маленькая.

— Гражданочка, возьмите ребеночка! — говорит женщина и протягивает нам девочку.

— Что вы, бог с вами!.. — пугается мама.

— Возьмите! Христа ради, возьмите… Ведь помираю я с ними, совсем есть нечего. У вас тут и карточки, и рынок, а у нас ни хлеба, ни картошки, ничего!.. Возьмите, Бог вас наградит, пошлет вам всякого счастья!

— Откуда же вы? — спрашивает мама.

— Из деревни, откуда же… Пятьдесят километров от Москвы. Немцы у нас были, все побрали, пожгли…

— Как же вы до Москвы добрались? — спрашивает мама.

— Как добралась? Пешком… Как же еще? Детей спасти…

— Пятьдесят километров — пешком? С малыми детьми? — не верит мама. — Да ведь и не пускают в Москву.

— Не пускают, да я пробралась. Ночами шла. Возьмите, хоть одну возьмите, ведь помрем мы! Мне сказали: в тот дом иди, там богатые живут, а никто не берет…

— Нет, милая, я не могу, что вы! Вряд ли кто сейчас чужого ребенка возьмет. От своей-то не знаешь куда деваться… А где же ваш муж?

— Погиб муж на фронте…

— Не знаю, — говорит мама. — Нет, вы идите, идите, я ничем не могу помочь…

— Мама, — плачу я, — давай возьмем девочку! Она мало будет есть, она маленькая…

— Не говори глупостей! Иди, подымайся! Вы идите, идите, не стойте тут…

— Это вы, Нина Владимировна? — спрашивает тетя Наташа, когда мы заходим в квартиру. — А то сейчас какая-то приходила, уговаривала ребенка у нее взять. Мне даже боязно стало, я ведь одна тут с Верушкой. Зачем, думаю, я ей, дура, открыла!

— Я ее встретила, — говорит мама. — Знаете, по-моему, она врет. Говорит, муж на фронте погиб, а дети крохотные. Что-то не вяжется.

— Да ясное дело, — соглашается тетя Наташа. — Нагуляла, а теперь решила избавиться. Может, от немца и родила.

Мы идем из магазина. Мама держит кошелку за одну ручку, а я за другую. Плохо, что мы разного роста, я должна все время сгибать руку. В другой руке у меня бидон с молоком.

— Мама, что это?

— Где?

— Вот! На небе.

— Где? Ничего не вижу.

— Вот, вот! Круглое!

— Круглое? Ну, луна… Ты что, луны не видала?

— Не-е-ет…

— Что ты ерунду городишь! Луна каждый день на небе. Только иногда она полная, как теперь, а иногда как серп — месяц.

— Что это — серп?

— Серп — это чем жнут хлеб.

— Как это — жнут хлеб?

— Ну как? Срезают колоски.

— Какие колоски?

— Хлеб растет на поле колосками. Что ты думала — что он так и растет буханками?

— А колбаса чем растет?

— Колбаса растет свиньями. Колбаса не растет, ее делают. Сначала делают фарш, потом этот фарш набивают в кишки, получается колбаса.

— А почему мы ходим всем за продуктами? Ты же теперь работаешь. Тебе платят деньги, да?

— Какие это деньги! Разве я ради этих денег работаю? Работаю, потому что нельзя не работать. Кто не работает, того живо на завод упекут.

— А папин аттестат?

— Ну что ж, что аттестат… Кашу маслом не испортишь. Чем сидеть и в потолок плевать, лучше добыть лишний кусок. Если есть возможность, зачем же отказываться? К тому же и маме надо хоть чем-то помочь… Послать хоть какую-то копейку…

— Какой маме?

— Моей маме, какой же еще? Моей маме, твоей бабушке… Пойдем двором, так ближе.

Мы идем чужим двором, проходим мимо большого четырехугольного ящика без дна.

×
×