– Нет той птицы, чтоб пила-ела, но не пела! – и поднял с пола гармошку, пробежал по пуговицам проворными пальцами.

Ребятишки столпились в дверях горницы, ждали музыки с замиранием сердца. И вот пошла она, музыка! Мишка Коршуков широко развел гармошку и тут же загнул ее немыслимым кренделем. Оттуда, из заплатного этого кренделя, чуть гнусавая, ушибленная, потому как Мишка не раз уже разрывал гармонь пополам, вынеслась мелодия, на что-то похожая, но узнать ее и тонкому уху непросто.

Мишка дал направление:

Раз полоску Маша жала,
За-ла-ты снопы вязала-а-а-а,
Э-эх, мо-ло-да-ая-а-а-а…

И все радостно подхватили:

Э-эх, мо-ло-да-ая-а-а-а…

Сделав начин, Мишка наяривал, подпрыгивал на скамейке, будто на лошади. Ему сунули в руку стакан с водкой, он выждал момент, когда можно отойти на второй план, когда песельники справятся и без него, подыгрывая одной рукой на басах, другой поднес стакан ко рту.

– Ты бы закусил, Мишка! – предлагала бабушка, но гармонист мотал головой; погоди, некогда. Августа поднесла ему кружок огурца на вилке. Он снял его губами, подмигнул Августе, она ему – и они ровно бы о чем-то уговорились. Мишка перекинул пальцы, и пока мужики, не разобравшись, что к чему, пели:

Мо-о-лода-а-ая-а-а-а… —

бабенки тряслись вокруг стола под «Барыню», выплескивались из горницы в простор середней. Гармошка со всхлипом, надрывом и шипом выдавала из дырявых мехов отчаянную плясовую.

Гулянка вошла в самый накал; народ распалялся от пляски, прибавлял шуму, визгу, топоту. Теперь уж всяк по себе и все вместе. За столом остались дедушка, старухи, тетя Люба-скромница и трезвый, все так же пеньком торчащий дядя Митрий, который боялся вынуть руки из-под стола, потому что грязны они, покорябаны, да как бы и не схватили сами собой стакан.

Объявилась тетка Васеня, суровым взглядом сразила она мужа, дескать, затесался, не обошлось без тебя. Дядя Левонтий, на крепком уже взводе, возгласил:

– А вот и жена моя, Васеня, Василиса Семеновна! Хар-роший человек! Ну, чё ты, чё ты уставилась? Судишь меня? А за что судишь? Я ж тут свой! Еще свой-то какой! Правда, тетка Катерина? – за этим последовал крепкий поцелуй и объятие такое, что бабушка взмолилась:

– Задавил, ой задавил, нечистый дух! Эко силищи-то! Вот бы на работу ее истратить…

– Л-люблю потылицынских! Пуще всякой родни! Из всего села выделяю!..

Васеню втащили за стол, усадили рядом с дядей Левонтием к уже разгромленному столу. Она для приличия церемонилась, двинула локтем в бок мужа. Он дурашливо ойкнул, подскочил. Все захохотали. Засмеялась и Васеня.

– Хочешь быть сыта – садись подле хозяйки. Хочешь быть пьяна – трись ближе к хозяину! – советовали Васене. на что она оживленно отозвалась:

– А я у обох!..

А бабье плясало и выкрикивало под Мишкину гармонь, которую он рвал лихо, нещадно, и, дойдя в пляске до полного изнеможения, гости валились за стол, обмахивались платками, беседовали разнобойно, всяк о своем.

– Што ж, гости дорогие! Хоть и много выпито, но опричь хлеба святого да вина клятого все приедливо, сталыть, ошарашим еще по единой!

– Да-а, Катерина Петровна, беда учит человека хитрости и разумленью. До голодного года скажи садить резаную картошку – изматерились бы, исплевались.

– И не говори, сват. Темность наша.

– А назем взять? Морговали?

– Я первая диковала: «Овощь с дерьмом ись не буду!»

– Во-от! А нышло: клади назем густо, в анбаре не будет пусто!

– И не зря, сват, не зря самоходы сказывают – добрая земля девять лет назем помнит…

– Тятя. закури городскую.

– Не в коня корм, Вася. Кашляю я с паперес. Ну да одну изведу, пожалуй.

– Я ему шешнадцать, а он – десять! Я шешнадцать! Он десять! – рубил кулаком Кольча-старший.

– На чем сошлися?

– На двенадцати.

– Вот тут и поторгуй! Жизня пошла, так ее!

– Н-на-а, лихо не лежит тихо, либо валится, либо катится, либо по власам рассыпается…

– …И завались сохатый в берлогу! – рассказывал дядя Ваня, давно уже забросивший охоту, потому как прирос к сплавному пикету. – А он, хозяин-то, и всплыл оттуда! Я тресь из левого ствола! Идет! Тр-ресь из правого! Идет!

– Иде-от?

– Идет! Вся пасть в кровище, а он идет. Цап-царап за патронташ – там ни одного патрона! Вывалились, когда сохатого гнал…

– Биллитристика все это! – ехидно заметил грамотей Зырянов. – Со-чи-ни-тельство!

– Вякай больше! Чё ты в охоте понимаешь? Сидел бы с грыжей со своей и не мыкал…

Бабушка вклинилась меж Зыряновым и дядей Ваней – сцепятся за грудки, чего доброго…

– Не пьют, Митрей, двое: кому не подают и у кого денег нету. Но чур надо знать! Норму.

– И только поп за порог – клад искать, – а русский солдат шу-урх к пападье-еэ под одеяло-о-о!.. – напевал Мишка Коршуков Августе в ухо.

– Руки зачем суешь куда не следует? Убери! Вон она, мама-то… Все зрит!

– Вот рыба таймень, так? – уминал пирог и спрашивал у близсидящих бабенок дядя Левонтий, про которого, смеясь, говорили они, что-де где кисель, тут он и сел, где пирог, тут и лег. – Я когда моряком ходил, спрута жареного ел!

– Каво-о-о?

– Спрута! Чуда такая морская есть – змей не змей: голова одна, хвостов много. Скусная, гада, спасу нет!

– Тьфу, страмина! – плевались бабы. – И как токо Васеня с тобой цалуется?

– Кто про чё, а вшивый все про баню! – махнул Левонтий.

– Такого заливалы ишшо не бывало! – смеялись и трясли головами гости.

– И што за девки пошли! Твои-то мокрошшэлки закидали тебя ребятишками, закидали! Распустила ты их, Авдотья, ой распустила!

– Дакыть и мы не анделицами росли, Марея. Нас рано замуж выталкивали. Тем и спасались… Да ну их всех, и девок, и мужиков! Споем лучше, бабы?

Тонкий голос тетки Авдотьи накрыл и, точно пирог, разрезал разговоры:

Люби меня, детка, покуль я на воле,
Покуль я на воле – я твой.
Судьба нас разлучит, я буду жить в неволе,
Тобой завладеет другой…

Тетка Авдотья вкладывала в эту песню свой, особенный смысл.

Родичи, понимая этот смысл, сочувствовали тетке Авдотье, разжалобились, припев хватанули так, что стекла в рамах задребезжали, качнулся табачный дым, и казалось, вот-вот поднимется вверх потолок и рухнет на людей. Пели надрывно, с отчаянностью. Даже дедушка шевелил ртом, хотя никогда никто не слышал, как он поет. Гудел басом вдовый, бездетный Ксенофонт. Остро вонзался в песню голос Августы. На наивысшем дребезге и слезе шел голос тетки Апрони, битой и топтанной мужем своим, который уже упился и спал в сарае. Сыто, но тоже тоскливо вела тетка Мария. С улыбкой и чуть заметным превосходством над всей этой публикой подвывал Зырянов. Ладно вела песню жена Кольчи-младшего Нюра. Она вовремя направляла хор в русло и прихватывала тех, кто норовил откачнуться и вывалиться из песни, как из лодки. Ухом приложившись к гармошке, чтоб хоть самому слышать звук, с подтрясом, словно артист, пел Мишка Коршуков.

Пели все, старые и молодые. Не пела лишь тетя Люба, городской человек, она не знала наших песен. Прижалась она к груди мужа безо всякого стеснения, и по ее нежному, девчоночьему лицу разлилась бледность, в глазах стояли жалость, любовь и сознание счастья оттого, что она попала в такую семью, к таким людям, которые умеют так петь и почитать друг друга.

Тетку Авдотью, захлебнувшуюся рыданиями среди песни, повели отпаивать водой. Однако песня жила и без нее. Тетка Авдотья скоро вернулась с мокрым лицом и, подбирая волосы, снова вошла в хор.

Все было хорошо, но когда накатили слова:

Я – вор! Я – бандит! Я преступник всего мира!
Я – вор! Меня трудно любить… —
×
×