- А! - догадался Байрон. - Детали! Кирпич, тусклый свет, руки, стоны это?

- Это. Событие казалось воплощением железной необходимости, таким, знаешь, стальным шаром - без трещинок и вмятин. А эти детали... то есть моя душа (назовем уж это душой) растащила цельное событие, факт, который можно просто обозначить одним словом - "расстрел", - на детали, детальки, кусочки, просяные зернышки... Все рассыпалось в прах. И возьмешь отдельную какую-нибудь детальку - видишь: абсурд. Абсурдиссимус! Несколько месяцев вообрази только! - пытался вспомнить клички тех четырех коняг, которые таскали фуры с трупами. Лебедь, Рак и Щука - вспомнил. А как же четвертого звали? Как? Чуть не свихнулся.... но так и не вспомнил... А зачем я это вспоминал? Я было решил, что съезжаю с ума, да спохватился - выкинул этих лошадюг из головы, я это умею. Выкинул - и все. Или вот тоже - все убивался мыслью: почему фитили в лампах прикрутили? Керосин-то у нас был. Почему же решили сэкономить на освещении того сарая? Какой смысл был в той экономии? И кто приказал? Помню, солдаты еще жаловались на темноту в сарае, а я на это и внимания не обратил. Какой такой свет нужен, чтоб не промахнуться с трех шагов? А эта вонь в камерах и в церкви! Мы после расстрела дня три или даже четыре с утра до вечера говно убирали, полы драили, сарай тот разбирали кирпичи в аккуратные кучи складывали. Зачем? Все событие распадалось на мелочи, которые дробились на какие-то оттенки, но не исчезали, напротив разрастались эти мелочи до размеров не только самого события, но чуть ли не до вселенских масштабов! Иногда мне казалось, что вся тайна моей жизни, а значит, и смысл ее сводятся к забытой кличке четвертой лошади. Тут не совесть, а всего-то - лошадь. А? Я жил себе своей жизнью, гулял с детьми, строил дом, обладал женщинами, и не вспоминалось ничего, потому что жизнь штука захлестывающая, электрическая, текучая, но внутреннее мое "я" подспудно жило всем этим абсурдом, который наполнялся непонятным мне смыслом, тяжелел, как беременная баба, и неизвестно было, что она там еще родит... черт знает что! Все люди живут двойной жизнью, внешней и внутренней, но моя внутренняя жизнь внутри себя таила какую-то третью, сверхвнутреннюю, совершенно непознаваемую...

- Ты никогда не считал это чувство, ну, например, чувством вины? пробормотал Байрон.

- Да нет же! В том-то и дело! Я бы понял, что это такое, если б это было чувством вины, но в чем не грешен - в том не грешен. Я много, очень много читал, ты знаешь, и много думал о том, что читал, так неужели ж я мог до такой степени отупеть, чтобы не почувствовать вины? В других-то случаях во всех других случаях - чувствовал. Не хотелось признаваться в этом, прятался от себя, но рано или поздно признавал: виноват. А тут шестьдесят лет прошло - и ничего. Значит, тут что-то другое... абсурд... Может, это-то и есть настоящее имя Бога? Да нет, это из какой-то книжки... я читал... не помню...

- Ты устал, - сказал Байрон. - Может, отложим разговор, а завтра...

- Никаких завтра не будет! - вскинулся старик. - Накурили тут... Поднимись туда, открой окно.

Байрон взбежал по лестнице, с усилием налег на рычаг - окно поднялось до жестяного козырька, и сразу стал слышен шум дождя, начавшегося, когда он только подъезжал к Шатову, и хлынул влажный душистый августовский воздух. Он вздохнул. Потер виски. Голова начинала разбаливаться.

- Ты не уснул там? - крикнул Тавлинский. - Сейчас дым вытянет полегчает.

Внук спустился к камину, подбросил в огонь несколько смолистых плах.

- Налей-ка по полной! - скомандовал дед. - Я звонил твоему врачу. Позавчера. Он был со мной откровенен.

- И сколько он мне отпустил? - неприязненным тоном поинтересовался Байрон.

- От моего прямого вопроса он уклонился. Сказал, что поначалу они подозревали какую-то редкую форму саркомы...

- Это было еще в прошлом году.

- Так точно. Не перебивай меня, пожалуйста. Доктор сказал, что эти подозрения окончательно не отпали. Врачей беспокоит состояние твоего костного мозга и проблемы кровообращения. Все это, вместе взятое, они и считают причиной опухоли. Во всяком случае, они убеждены в том, что это не простой отек...

- Ну да, - засмеялся Байрон. - Эта нога, черт бы ее взял, опухает у меня раза три-четыре в год, и всякий раз они делают большие глаза. Наше здоровье!

Он выпил самогон залпом.

- По возвращении в Москву тебе назначат химиотерапию, - продолжал дед. - Может быть, речь зайдет о новой операции.

- Догадываюсь, - мрачно откликнулся Байрон. - Они хотят оттяпать ногу по колено. Стоит только начать... - Махнул рукой. - Я все знаю. Дай твою папироску. - Пыхнул дымом. - Друзья устроили мне консультацию в Германии. Диагноз хуже, чем думают мои гуманные врачи. И срок короче.

Дед выпил с закрытыми глазами и только после этого спросил:

- Год?

- Или меньше.

Старик понюхал куриную косточку, фыркнул и швырнул ее в камин.

- Месяц назад я обследовался в Москве. Я почуял, что дело нечисто, и так оно и оказалось.

- А чего ко мне не заехал?

Старик пожал плечами.

- Кардиомиопатия. Запущенная, разумеется. Не пить, не курить, диета, полный покой и так далее и тому подобное. Максимум - полтора-два года.

- Да ты богач, - вяло усмехнулся внук.

Тавлинский-старший опустил голову.

- Байрон, это несправедливо. Ты не прожил и половины срока, который отпущен мне...

- А, ты об этом... Справедливость тут, увы, не при чем. В Чечне меня могли убить дважды. Первый раз во время зачистки одного села километрах в тридцати южнее Грозного. Я там находился в своем официальном качестве - как следователь военной прокуратуры. А пришлось ввязаться в драку. Столкнулись с боевиками. Крутая вышла заваруха. Подобрал автомат убитого бойца и отстреливался, как в Афгане. Когда же все вроде закончилось и начали эвакуироваться, откуда ни возьмись - пацан с гранатометом. Пацан и старуха она его то ли защитить пыталась, то ли за обломок стены затолкать, чтоб мы не засекли. А он вскинул гранатомет и поверх ее плеча прицелился в БМП, в которую раненых подсаживали. Никто не видел пацана, кроме меня. Если бы он выстрелил, машина накрылась бы вместе с ранеными и живыми. Я убил обоих. Выпустил в них весь рожок, чтоб не жалеть задним числом. С боем вырвались из того села, еще сколько-то народу положили. Как в Афгане. Там ведь мне пришлось раненного командира заменять, выводить своих из ущелья. В Чечне, видишь, все в точности повторилось: командир тяжело ранен, я взял командование на себя - как старший по званию. Прорвались. Отделался легкой контузией. А через неделю нарвался на пехотную мину на окраине Грозного. Саперы сказали, что я правильно прыгал, иначе вообще без ноги остался бы. Да и яйца оторвало бы. Нас всех подстерегает случай.

- Вот именно. - Старик поднял голову. - Хаос, абсурд, белиберда рассобачья. Я так не хочу. Не хочу, Байрон. Я не в силах выкарабкаться из абсурда, но могу и должен сам поставить точку в этой истории. Чтоб не остаться просто-напросто тенью ее. Истории, я имею в виду. Все мои жизни текли по каким-то правилам. Одни я принимал и подчинялся им, другие не принимал, но подчинялся, потому что нельзя было иначе, третьи я не принимаю и не желаю им подчиняться. Единственное разумное деяние, на которое я еще способен, - поставить точку. По своей воле.

- Это очень даже по-русски получается, - глухо проговорил Байрон. - В Бога я не верю, а последним моим поступком станет карикатура: я этому вашему Богу язык покажу. Где-то я про это читал. Разумеется, у Достоевского...

- В "Бесах", - уточнил старик. - Но русскому ли человеку оглядываться на Бога, если он, даже верующий, всю жизнь на начальство оглядывается? А теперь-то... теперь и вовсе не на кого оглядываться и некому язык показывать. Бездна вокруг, и лететь в этой бездне можно бесконечно и бессмысленно.

- И хочется.

- Видишь ли, я тут задумал...

- Покончить с собой, - сухо сказал Байрон. - Чтоб замкнуть круг абсурда и остаться в нем навсегда.

×
×