– Всегда на виду, – отвечал Розанов, – занимаюсь прохождением службы; начальством, могу сказать, любим, подчиненных не имею.

– Что же вы к нам никогда?

Розанов посмотрел на него с удивлением и отвечал:

– Помилуйте, зачем же я буду ходить к вам, когда мое присутствие вас стесняет?

Белоярцев несколько смутился и сказал.

– Нет… Это совсем не так. Дмитрий Петрович, я именно против личности вашей ничего не имею, а если я что-нибудь говорил в этом роде, то говорил о несходстве в принципах.

– Каких принципах? – спросил Розанов.

– Ну, мы во многом же не можем с вами согласиться…

Розанов пожал в недоумении плечами.

– Вы выходите из одних начал, а мы из других…

– Позвольте, пожалуйста: я от вас всегда слыхал одно…

– Ну да, – то было время.

– Вы всегда утверждали, что вы художник и вам нет дела ни до чего вне художества: я вас не оспаривал и никогда не оспариваю. Какое мне дело до ваших принципов?

– Да, да, это все так, но все же ведь все наши недоразумения выходят из-за несходства наших принципов. Мы отрицаем многое, за что стоит…

– Э! полноте, Белоярцев! Повторяю, что мне нет никакого дела до того, что с вами произошел какой-то кур-кен-переверкен. Если между нами есть, как вы их называете, недоразумения, так тут ни при чем ваши отрицания. Мой приятель Лобачевский несравненно больший отрицатель, чем все вы; он даже вон отрицает вас самих со всеми вашими хлопотами и всего ждет только от выработки вещества человеческого мозга, но между нами нет же подобных недоразумений. Мы не мешаем друг другу. Какие там особенные принципы!..

Белоярцев выносил это объяснение с спокойствием, делающим честь его уменью владеть собою, и довел дело до того, что в первую пятницу в Доме, было нечто вроде вечерочка. Были тут и граждане, было и несколько мирян. Даже здесь появился и приехавший из Москвы наш давний знакомый Завулонов. Белоярцев был в самом приятном духе: каждого он приветил, каждому, кем он дорожил хоть каплю, он попал в ноту.

– Вот чем люди прославлялись! – сказал он Завулонову, который рассматривал фотографическую копию с бруниевского «Медного змея». – Хороша идея!

Завулонов молча покряхтывал.

– Родись мы с вами в то время, – начинал Белоярцев, – что бы… можно сделать?

– Все равно вас бы тогда не оценили, – подсказывала Бертольди, не отлучавшаяся от Белоярцева во всех подобных случаях.

– Ну и что ж такое? – говорил Белоярцев в другом месте, защищая какого-то мелкого газетного сотрудника, побиваемого маленьким путейским офицером. – Можно и сто раз смешнее написать, но что же в этом за цель? Он, например, написал: «свинья в ермолке», и смешно очень, а я напишу: «собака во фраке», и будет еще смешнее. Вот вам и весь ваш Гоголь; вот и весь его юмор!

Через несколько минут не менее резкий приговор был высказан и о Шекспире.

– А черт его знает; может быть, он был дурак.

– Шекспир дурак!

– Ну да, нужных мыслей у него нет. – Про героев сочинял, что такое?

– Шекспир дурак! – вскрикивал, весь побагровев, путейский офицер.

– Очень может быть. В «Отелле», там какую-то бычачью ревность изобразил… Может быть, это и дорого стоит… А что он человек бесполезный и ничтожный – это факт.

– Шекспир?

– Ну, Шекспир же-с, Шекспир.

Вечер, впрочем, шел совсем без особых гражданских онеров. Только Бертольди, когда кто-нибудь из мирян, прощаясь, протягивал ей руку, спрашивала:

– Зачем это?

Глава четырнадцатая

Начало конца

Райнер выздоровел и в первый раз выехал к Евгении Петровне. Он встретил там Лизу, Полиньку Калистратову и Помаду. Появление последнего несказанно его удивило. Помада приехал из Москвы только несколько часов и прежде всего отправился к Лизе. Лизы он не застал дома и приехал к Евгении Петровне, а вещи его оставил у себя Белоярцев, который встретил его необыкновенно приветливо и радушно, пригласил погостить у них. Белоярцев в это время хотя и перестал почти совсем бояться Лизы и даже опять самым искренним образом желал, чтобы ее не было в Доме, но, с одной стороны, ему хотелось, пригласив Помаду, показать Лизе свое доброжелательство и поворот к простоте, а с другой – непрезентабельная фигура застенчивого и неладного Помады давала ему возможность погулять за глаза на его счет и показать гражданам, что вот-де у нашей умницы какие друзья.

Лиза поняла это и говорила Помаде, что он напрасно принял белоярцевское приглашение, она находила, что лучше бы ему остановиться у Вязмитиновых, где его знают и любят.

– А вы, Лизавета Егоровна, уж и знать меня не хотите разве? – отвечал с кротким упреком Помада.

Лизе невозможно было разъяснить ему своих соображений.

Помада очень мало изменился в Москве. По крайней ветхости всего его костюма можно было безошибочно полагать, что житье его было не сахарное. О службе своей он разговаривал неохотно и только несколько раз принимался рассказывать, что долги свои он уплатил все до копеечки.

– Я бы давно был здесь, – говорил он, – но всё должишки были.

– Зачем же вы приехали? – спрашивали его.

– Так, повидаться захотелось.

– И надолго к нам?

– Денька два пробуду, – отвечал Помада.

В этот день Помада обедал у Вязмитиновых и тотчас же после стола поехал к Розанову, обещаясь к вечеру вернуться, но не вернулся. Вечером к Вязмитиновым заехал Розанов и крайне удивился, когда ему сказали о внезапном приезде Помады: Помада у него не был. У Вязмитиновых его ждали до полуночи и не дождались. Лиза поехала на розановских лошадях к себе и прислала оттуда сказать, что Помады и там нет.

– Сирена какая-нибудь похитила, – говорил утром Белоярцев.

На другое утро Помада явился к Розанову. Он был, по обыкновению, сердечен и тепел, но Розанову показалось, что он как-то неспокоен и рассеян. Только о Лизе он расспрашивал со вниманием, а ни город, ни положение всех других известных ему здесь лиц не обращали на себя никакого его внимания.

– Что ты такой странный? – спрашивал его Розанов.

– Я, брат, давно такой.

– Где же ты ночевал?

– Тут у меня родственник есть.

– Откуда у тебя родственник взялся?

– Давно… всегда был тут дядя… у него ночевал.

Этот день и другой затем Помада или пребывал у Вязмитиновых, или уезжал к дяде.

У Вязмитиновых он впадал в самую детскую веселость, целовал ручки Женни и Лизы, обнимал Абрамовну, целовал Розанова и даже ни с того ни с сего плакал.

– Что ты это, Помада? – спрашивал его Розанов.

– Что? Так, бог его знает, детские годы… старое все как-то припомнил, и скучно расстаться с вами.

Чем его более ласкали здесь, тем он становился расстроеннее и тем чаще у него просились на глаза слезы. Вещи свои, заключающиеся в давно известном нам ранце, он еще с вечера перевез к Розанову и от него хотел завтра уехать.

– Увидимся еще завтра? – спрашивала его Женни. – Поезд идет в Москву в двенадцать часов.

– Нет, Евгения Петровна, я завтра у дяди буду.

– Никак нельзя было уговорить его, чтобы он завтра показался.

Прощаясь у Вязмитиновых со всеми, он расцеловал руки Женни и вдруг поклонился ей в ноги.

– Что вы! что вы делаете? Что с вами, Юстин Феликсович? – спрашивала Женни.

– Так… расстроился, – тихо произнес Помада и, вдруг изменив тон, подошел спокойною, твердою поступью к Лизе.

– Я вам много надоедал, – начал он тихо и ровно. – Я помню каждое ваше слово. Мне без вас было скучно. Ах, если бы вы знали, как скучно! Не сердитесь, что я приезжал повидаться с вами.

Лиза подала ему обе руки.

– Прощайте! – пролепетал Помада и, припав к руке Лизы, зарыдал как ребенок.

– Живите с нами, – сказала ему сквозь слезы Лиза.

– Нет, друг мой, – Помада улыбнулся и сказал: – можно вас назвать «другом»?

Лиза отвечала утвердительным движением головы.

– Нет, друг мой, мне с вами нельзя жить. Я так долго жил без всякой определенной цели. Теперь мне легко. Это только так кажется, что я расстроен, а я в самом деле очень, очень спокоен.

×
×