– Лекаря спрашивают, – проговорила птичница, относясь ко всей компании.

– Кто? – спросил доктор.

– Генеральша прислали.

– Что ей?

– Просить велела беспременно.

– Что бы это такое? – проговорил доктор, глядя на Помаду.

Тот пожал в знак совершенного недоумения плечами и ничего не ответил.

– Скажи, что буду, – решил доктор и махнул бабе рукою на дверь.

Птичница медленно повернулась и вышла, снова впустив другое, очередное облако стоявшего за дверью холода.

– Больна она, что ли? – спросил доктор.

– Не знаю, – отвечал Помада.

– Ты же вчера набирал там вино и прочее.

– Я у ключницы выпросил.

За тонкою тесовою дверью скрипнула кровать.

Общество молча взглянуло на перегородку и внимательно прислушивалось.

Лиза кашлянула и еще раз повернулась.

Гловацкая встала, положила на стол ручник, которым вытирала чашки, и сделала два шага к двери, но доктор остановил ее.

– Подождите, Евгения Петровна, – сказал он. – Может быть, это она во сне ворочается. Не мешайте ей: ей сон нужен. Может быть, за все это она одним сном и отделается.

Но вслед за ним Лиза снова повернулась и проговорила:

– Кто там шепчется? Пошлите ко мне, пожалуйста, какую-нибудь женщину.

Гловацкая тихо вошла в комнату.

– Здесь лампада гаснет и так воняет, что мочи нет дышать, – проговорила Лиза, не обращая никакого внимания на вошедшую.

Она лежала, обернувшись к стене.

Женни встала на стул, загасила догоравшую лампаду, а потом подошла к Лизе и остановилась у ее изголовья.

Лиза повернулась, взглянула на своего друга, откинулась назад и, протянув обе руки, радостно воскликнула:

– Женька! какими судьбами?

Подруги несколько раз кряду поцеловались.

– Как ты это узнала, Женька? – спрашивала между поцелуями Лиза.

– Мне дали знать.

– Кто?

– Доктор записку прислал.

– А ты и приехала?

– А я и приехала.

– Гадкая ты, моя ледышка, – с навернувшимися на глазах слезами сказала Лиза и, схватив Женину руку, жарко ее поцеловала.

Потом обе девушки снова поцеловались, и обе повеселели.

– Ну, чаю теперь хочешь?

– Давай, Женни, чаю.

– А одеваться?

– Я так напьюсь, в постели.

– А мужчины? – прошептала Женни.

– Что ж, я в порядке. Зашпиль мне кофту, и пусть придут.

– Господа! – крикнула она громко. – Не угодно ли вам прийти ко мне. Мне что-то вставать не хочется.

– Очень, очень угодно, – отвечал, входя, доктор и поцеловал поданную ему Лизою руку.

За ним вошел Помада и, по примеру Розанова, тоже приложился к Лизиной ручке.

– Вот теплая простота и фамильярность! – смеясь, заметила Лиза, – патриархальное лобызание ручек!

– Да; у нас по-деревенски, – ответил доктор.

Помада только покраснел, и голова потянула его в угол.

Женни вышла в контору налить Лизе чашку чаю.

– Ну, а о здоровье, кажется, слава богу, нечего спрашивать? – шутливо произнес доктор.

– Кажется, ничего: совсем здорова, – отвечала Лиза.

– Дайте-ка руку. Лиза подала руку.

– Ну, передразнитесь теперь.

Лиза засмеялась и показала доктору язык.

– Все в порядке, – произнес он, опуская ее руку, – только вот что это у вас глаза?

– Это у меня давно.

– Болят они у вас?

– Да. При огне только.

– Отчего же это?

– Доктор Майер говорил, что от чтения по ночам.

– И что же делал с вами этот почтенный доктор Майер?

– Не велел читать при огне.

– А вы, разумеется, не послушались?

– А я, разумеется, не послушалась.

– Напрасно, – тихо сказал Розанов и встал.

– Куда вы? – спросила его Женни, входившая в это время с чашкою чаю для Лизы.

– Пойду к Меревой. Мое место у больных, а не у здоровых, – произнес он с комическою важностью на лице и в голосе.

– Когда бывает вам грустно, доктор? – смеясь, спросила Гловацкая.

– Всегда, Евгения Петровна, всегда, и, может быть, теперь более, чем когда-нибудь.

– Этого, однако, что-то не заметно.

– А зачем же, Евгения Петровна, это должно быть заметно?

– Да так… прорвется…

– Да, прорваться-то прорвется, только лучше пусть не прорывается. Пойдем-ка, Помада!

– Куда ж вы его-то уводите?

– А нельзя-с; он должен идти читать свое чистописание будущей графине Бутылкиной. Пойдем, брат, пойдем, – настаивал он, взяв за рукав поднявшегося Помаду, – пойдем, отделаешься скорее, да и к стороне. В город вместе махнем к вечеру.

Девушки остались вдвоем.

Долго они обе молчали.

Спокойствие и веселость снова слетели с лица Лизы, бровки ее насупились и как будто ломались посередине.

Женни сидела, подперши голову рукою, и, не сводя глаз, смотрела на Лизу.

– Что ж такое было? – спросила она ее наконец. – Ты расскажи, тебе будет легче, чем так. Сама супишься, мы ничего не понимаем: что это за положение?

Лиза молчала.

– История была? – спросила спустя несколько минут Гловацкая.

– Да.

– Большая?

– Нет.

– Скверная?

– То есть какая скверная? В каком смысле?

– Ну, неприятная?

– Да, разумеется, неприятная.

– У вас дома?

– Нет.

– Где же?

– У губернатора на бале.

– Ты была на бале?

– Была. Это третьего дня было.

– Ну, и что ж такое?

– И вышла история.

– Из-за чего же?

– Из-за вздора, из глупости, из-за тебя, из-за чего ты хочешь… Только я об этом нимало не жалею, – добавила Лиза, подумав.

– И из-за меня!

– Да, и из-за тебя частию.

– Ну, говори же, что именно это было и как было.

– Я ведь тебе писала, что я довольно счастлива, что мне не мешают сидеть дома и не заставляют являться ни на вечера, ни на балы?

– Ну, писала.

– Недавно это почему-то вдруг все изменилось. Как начались выборы, мать решила, что мне невозможно оставаться дома, что я непременно должна выезжать. По этому поводу шел целый ряд отвратительно нежных трагикомедий. Чтобы все кончить, я уступила и стала ездить. Третьего дня злая-презлая я поехала на бал с матерью и с Софи. Одевая меня, мне турчала в голову няня, и тут, между прочим, я имела удовольствие узнать, что мною «антересуется» этот молодой богач Игин. Дорогою мать запела. Пела, пела и допелась опять до Игина. Злость меня просто душила. Входим: в дверях встречают Канивцов и Игин. Канивцов за Софи, а тот берется за меня! Мне стало скверно, я ему сказала какую-то дерзость. Он отошел. Зовет меня танцевать – я не пошла. Мать – выговор. Я увидала, что в одной зале дамы играют в лото, и уселась с ними, чтобы избавиться от всевозможных приглашений. Мать совсем надулась. «Иди, говорит, порезвись, потанцуй». Я поблагодарила и говорю, что я в выигрыше, что мне очень везет, что я хочу испытать мое счастье. Мать еще более надулась. Перед ужином я отошла с Зининым мужем к окну; стоим за занавеской и болтаем. Он рассказывал, как дворяне сговаривались забаллотировать предводителя, и вдруг все единогласно его выбрали снова, посадили на кресла, подняли, понесли по зале и, остановясь перед этой дурой, предводительшей, которая сидела на хорах, ни с того ни с сего там что-то заорали, ура, или рады стараться.

– Ты сошлась с Зининым мужем? – спросила Женни.

– Да. Он совсем не дурной человек и поумнее многих. Ну, – продолжала она после этого отступления, – болтаем мы стоя, а за колонной, совсем почти возле нас, начинается разговор, и слышу то мое, то твое имя. Это ораторствовал тот белобрысый губернаторский адъютант: «Я, говорит, ее еще летом видел, как она только из института ехала. С нею тогда была еще приятельница, дочь какого-то смотрителя. Прелесть, батюшка рассказывает, что такое. Белая, стройная, коса, говорит, такая, глаза такие, шея такая, а плечи, плечи…»

Женни вспыхнула и прошептала:

– Какой дурак!

– Ну, словом, точно лошадь тебя описывает, и вдобавок, та, говорит, совсем не то, что эта; та (то есть ты-то) совсем глупенькая… Фу, черт возьми! – думаю себе, что же это за наглец. А Игин его и спрашивает (он все это Игину рассказывал): «А какого вы мнения о Бахаревой?» – «Так, говорит, девочка ничего, смазливенькая, годится». Слышишь, годится?Годится! Ну, знаешь, что это у них значит, на их скотском языке… Это подлость… «А об уме ее, о характере что вы думаете?» – опять спрашивает Игин. «Ничего; она, говорит, не дура, только избалована, много о себе думает, первой умницей себя, кажется, считает». – И сейчас же рассуждает: «Но ведь это, говорит, пройдет; это там, в институте, да дома легко прослыть умницею-то, а в свете, как раз да два щелкнуть хорошенько по курносому носику-то, так и опустит хохол». Можешь ты себе вообразить мое положение! Но стою, молчу, а он еще далее разъезжает: «Я, говорит, если бы она мне нравилась, однако, не побоялся бы на ней жениться. Я умею их школить. Им только не надо давать потачки, так они шелковые станут. Я бы ее скоро молчать заставил. Я бы ее то, да я бы ее то заставил делать» – только и слышно… Ну, ничего. – За ужином я села между Зиной и ее мужем и ни с кем посторонним не говорила. И простилась, и вышло все это прекрасно, благополучно. Но уж в передней, стали мы надевать шубы и сапоги, – вдруг возле нас вырастают Игин и адъютант. Народу ужас сколько; ничего не допросишься и не доищешься. Этот болванчик с своими услугами. Приносит шубы и сапоги. Я взяла у него шубу и подаю ее своему человеку: «Подержи, говорю, Алексей, пожалуйста», и сама надеваю. «Отчего ж вы мне не позволили иметь эту честь?» – вдруг обращается ко мне эта мразь. «Какую, говорю, честь?» – «Подать вам шубу». Я совершенно холодно отвечала, что лакейские обязанности, по моему мнению, никому не могут доставить особенной чести. – Нет-таки, неймется! «Зато, говорит, в иных случаях они могут доставить очень большое удовольствие», – и сам осклабляется. Даже жалок он мне тут стал, и я так-таки, совсем без всякой злости, ему буркнула, что «это дело вкуса и натуры». А он, вообрази ты себе, верно тут свою теорию насчет укрощения нравов вспомнил; вдруг принял на себя этакой какой-то смешной, даже вовсе не свойственный ему, серьезный вид и этаким, знаешь, внушающим тоном и так, что всем слышно, говорит: «Извините, mademoiselle, я вам скажу франшеман, [9]что вы слишком резки». Мне припомнился в эту секунду весь его пошлый разговор и хвастовство. Вся кровь моя бросилась в лицо, и я ему так же громко ответила: «Извините и меня, monsieur, я тоже скажу вам франшеман, что вы дурак».

×
×