На глаза мне наворачиваются слезы, но лишь потому, что подумал о своем старом псе Рексе, который, завидев меня, вильнул хвостом, прежде чем умереть.

Глава V

Свежий взгляд ребенка даже тротуары уберегает от износа. В обществе Лоры я вновь обрел некоторые из радостей, которые дарил мне мой сын, когда был маленьким. Мы отправлялись поплавать на лодке в лесу, взбирались на Эйфелеву башню, гуляли на Тронской ярмарке, и Париж был нов, как в первый раз. Я водил ее в рестораны, которые давно осточертели мне деловыми обедами, — и с изумлением обнаруживал, что счастлив там. Когда я входил вслед за Лорой, то замечал на своем лице, сформированном случайностью черт, костяка и суровыми ударами Сопротивления таким образом, что ему не хватало лишь кепи легионера, взгляды, которые, казалось, прикидывали, что там есть настоящего внутри. Я знал, что пока неплохо выдерживаю это испытание на прочность, которому в шикарных ресторанах подвергают мужчин определенного возраста, сопровождающих молодую женщину. Я почти слышу шепот: «А собственно, сколько же лет Жаку Ренье? Трудно сказать… Его сыну уже за тридцать… Был с Шабаном в партизанах… Никогда не пьет… Должно быть, очень следит за собой». Я не следил за собой. У меня плоское, в шрамах лицо, светлые, сильно седеющие волосы, остриженные ежиком, и солидные челюсти: я вообще крепко скроен. Ношу одежду двадцатилетней давности, о которой ревниво забочусь: терпеть не могу менять гардероб. Внешность в итоге убедительная, и мой образ за последние десять лет почти не изменился. Я его сам создал и свыкся с ним.

Она вынырнула из простыней и подушек, словно из лебединой схватки, и протянула руку в поисках какой-нибудь ветви, чтобы выбраться на берег. Она прятала лицо, когда стонала, словно стыдясь, и, кусая себе руку, не давала своему крику подняться к небу. Я ей сказал, что меня огорчает этот недостаток милосердия к небесам.

— Я воспитывалась в монастыре, у добрых сестер, — объяснила она мне, — и сама удивилась, когда узнала, что бразильские монашки дают такой обет молчания. Мне вчера мама звонила из Рио, и я ей сказала про тебя. Она все знает.

— Надо всегда обо всем рассказывать матери, когда она на другом конце света. Как она к этому отнеслась?

— Очень хорошо. Сказала, что раз я счастлива, то это неважно.

— Никак не могу привыкнуть к построению бразильских фраз. Что неважно? Быть счастливой?

Ее взгляд блуждает по моему лицу, даря ему чуточку своей веселости.

— Не бойся, Жак…

Я резко вскидываю голову:

— Почему ты так говоришь? Чего бояться?

— Меня. Ты не привык, чтобы тебя любили как волна взахлест, и я знаю, что ты держишься за свою свободу.

— Не говори глупости. Ты со мной, какого черта мне с ней делать? Нечего. На, возьми ее. Дарю. Сшей из нее занавески. Нет никакой свободы, Лора. Биологически мы все угнетены. Природа, та самая природа, которую так защищают, требует от нас покорности. Надо спасать океаны, деревья, и воздух вроде тоже, но человек живет угнетенным и его постоянно грабят… Так что я хотел бы умереть до того.

— До чего?

Я спохватываюсь. Сажусь в постели, беру тебя за руку и долго держу, прижав ладонь к своей щеке, закрыв глаза. У тебя руки как у ребенка. Быть может, мне надо было завести дочку?

— Умереть до чего?

— До того, как все океаны будут отравлены, а жизнь потеряет свои самые красивые перья. До того, как все розы посереют.

— Это может быть очень красиво — серая роза…

… Если бы у меня была дочка, я бы, может, выпутался.

— Лора…

Она заключает меня в свои объятия. Кажется, что ночь вдруг становится не такой, словно существует какая-то иная ночь, та, что успокаивает слишком юные сердца в слишком старых телах. Я закрываю глаза, чтобы ты могла прикоснуться пальцами к моим векам. Я чувствую, как слезы подкатывают к горлу, потому что есть предел в упадке сил. Лора, вот уже сорок пять лет, как я мечтаю жениться на своей первой любви. Деревенская церковь, господин мэр, дамы, господа, кольцо на пальце, совсем девственное «да»: Господи, как же мне надо переделать себя заново! Я буду неловким, обещаю тебе, все будет в первый раз, где-нибудь в Бретани, чтобы шел дождь и незачем было выходить, а повсюду весна, весна, которая так идет тебе, эта утраченная родина, о которой шепчутся меж собой осенние ночи. Я борюсь со сном, потому что нахожусь в том самом состоянии полубодрствования, когда чувствительность притупляется и почти можно быть счастливым.

Не знаю, спал ли я. Боль поднимается медленно, тупо и кончает ударом рапиры. Руки Лоры по-прежнему обнимают меня, а губы дышат рядом с моими. Я тихонько высвобождаюсь, и она бормочет мое имя, будто я все еще тот человек. Шулер встает в ночи и идет крапить свои карты. Я наполняю биде и принимаю холодную сидячую ванну. Трийяк был прав: становится легче. Нет ничего хуже для простаты и семенных протоков, чем затянутая эрекция без эякуляции и опорожнения желез. Затор крови в сосудах ужасен. Мне почти никогда не удается эякулировать во второй раз, а часто даже и в первый. И наоборот, затягивать могу хоть бесконечно: в сущности, идеальный любовник. «О ты! ты! ты!» Возьмите крепкого шестидесятилетнего мужчину, который больше не способен кончить, и можете быть уверены, что он удовлетворит вас. «Этот Жак Ренье… Похоже, он еще большой бабник..» Я сижу в холодном биде довольно долго, время от времени обновляя воду. Рапирные удары под яйцами смягчаются и стихают. Но остается каменная тяжесть между задним проходом и основанием члена. Я не смотрел на часы, но Лора в этот раз задержалась, и все это длилось, наверное, минут двадцать. Если бы только мне удалось спустить, это ослабило бы приток крови. Нажимаю на окончание уретры: никаких кровяных выделений. Но кожа члена сильно раздражена трением. Вот, опять начинается. Это чертовски больно, где-то в глубине заднего прохода, ближе к паху, с левой стороны. Моей механике здорово досталось. Объем выделений уже не тот, что раньше, количество простатической жидкости уменьшилось, смазки не хватает, все работает всухую. Зря я выбросил рецепт, который дал мне Трийяк. Завтра утром позвоню своему камердинеру, чтобы отыскал его в корзине и сходил в аптеку. Я должен быть во всеоружии.

Я встаю, вытираюсь, и, похоже, меня разбирает что-то вроде смеха.

Глава VI

— Хотела тебя спросить…

И я улыбнулся. Должно быть, в каком-то укромном уголке моей психики упрятано славное, хорошо налаженное дельце: заводик по изготовлению иронических улыбок, который достаточно снабжать расстройством или тревогой, ощущениями слабости или провала, чтобы он выдавал конечный продукт превосходного качества. Однажды мой камердинер, Морис, который ничего не прощает пыли, снимет осторожненько мою улыбку, обмахнет ее метелкой и положит на полочку в ванной среди прочих гигиенических средств.

Лора сидит у окна в голубом пеньюаре, закинув голые ноги на подлокотник кресла, и перечитывает «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса. Она поднимает ко мне грустный взгляд:

— Теперь я знаю, как родились великие популярные мифы. Они родились из отсутствия жизни и убожества. У их авторов не было никакой силы, вот они и перевернули все вверх дном, прячась за собственным воображением, потому что ничего Другого у них не было… Ты говорил с сыном?

— Да. Мы вчера вместе обедали…

Жан-Пьер смотрел на свой «дайкири». Ослепительные манжеты, синий блейзер, галстук от Ланвена. Ему тридцать два, но безупречным он начал быть уже давно: с поступления в Национальную школу администрации. Со своими очками в черепаховой оправе, тщательно прилизанными волосами и резкими чертами лица, нейтральное выражение которого великолепно маскирует припрятанные клинки, он производит приятное впечатление, но, как я сильно подозреваю, дозирует его в зависимости от собеседника и от того, каких результатов хочет добиться. Думаю, если и дальше так пойдет, это уже готовый премьер-министр… У него немного пугающее психологическое чутье и быстрота суждений, никогда не пренебрегающая личностным фактором. «Я подписал с вами договор, — заявил мне однажды Бонне, — потому что мне нравится работать с вашим сыном. Он не из тех энархов [4], которые считают, будто им больше нечему учиться, и хотят перескакивать через ступеньки». Он не понял, что именно так Жан-Пьер и перескакивает через ступеньки. Мой сын умеет ловко сыграть на той симпатии, которую молодые люди часто вызывают у людей пожилых, она коренится в неосознанном поиске «заместителя», то есть того, кого они на своем шестом десятке выбрали бы как образ самих себя, если бы им пришлось начинать сызнова и если бы они могли вновь «воплотиться». Я часто замечаю во взгляде пожилых руководителей предприятий во время какого-нибудь обсуждения несколько мечтательное, дружелюбное и одновременно враждебное выражение, когда они слушают собеседника моложе их лет на тридцать и который, казалось, создан, чтобы наслаждаться жизнью: им бы хотелось реинвестировать себя. Это странные мгновения, симпатия здесь смешивается с антагонизмом и злобой, и, в зависимости от того, как лежит психологическая «карта», такая смесь может в равной мере подтолкнуть к тому, чтобы помочь молодому, или раздавить его. Я с тем большей легкостью признаю за Жан-Пьером это умение подавать себя и обольщать, что с тысяча девятьсот пятьдесят первого по пятьдесят пятый сам работал в одном большом нью-йоркском рекламном агентстве, как раз в то время, когда технология продажи была еще совершенно равнодушна к качеству товара и делала ставку прежде всего на то, чтобы очаровать клиента. По-настоящему качество товара стало приниматься в расчет лишь около тысяча девятьсот шестьдесят третьего, после одиночного крестового похода, предпринятого Ральфом Надером против «Дженерал Моторс», и с появлением первых лиг защиты прав потребителей. В таком контексте искусства нравиться и обольщать самой большой инвестиционной ценностью стали молодость и внешние данные; традиционные же ценности, такие, как возраст, зрелость, солидность и надежность, все больше и больше утрачивали свое значение. Это вызвало у стареющих мужчин и женщин сначала в Соединенных Штатах, а затем, с обычной десятилетней задержкой, и в Европе чувство обесценивания собственной личности, приниженности и ущербности из-за потери былого века и положения в обществе.

×
×