— Почему ты смеешься?

— Смешно, вот и все.

— Что смешно?

— Энергетический кризис.

— Вы, французы, только об арабах и думаете.

… Я вспоминаю хриплый, резкий голос: sí, señor. Достаточно дать почистить свою обувь в Гренаде, чтобы увидеть, до какой степени мавританская кровь пометила Испанию.

Она прижалась губами к моему уху и прошептала первые буквы алфавита.

— Почему а, бе, це, дочь моя?

— Тебе нужна простота.

— Это очень трудно, Лора, для мужчины с моим послужным списком. Наибольшее культурное усилие века, будь то Маркс или Фрейд, пошло на пользу самосознанию: мы разучились не знать самих себя. В ущерб счастью, которое, по большей части, есть спокойствие духа и всегда прячет голову в песок. Не говоря уж о том, что любое психологическое познание самого себя отдает жульничеством…

Разговор — одна из самых непризнанных форм молчания.

— Ты слишком много копаешься в себе, Жак. Вечно кажется, что ты тайно сердишься на себя, что ты себя разочаровываешь… что… О, я не настолько знаю французский. Тебе не хватает дружелюбия к самому себе, вот. Надо быть терпимым. Ты нетерпим к себе.

Она наклонилась ко мне со стебельком травы в руке. Я ждал, что она пощекочет мне лицо, как это водится у травинок, но в Бразилии еще остались девственные леса. Ее глаза сияли янтарем, собранные в узел волосы оставляли на лбу место для всего, чем последние отблески дня могли его одарить. Наполовину свет, наполовину счастье. Она отвела глаза, чтобы дать получше рассмотреть себя, с той чуть виноватой, чуть лицемерной улыбкой, которая появлялась у нее, когда она знала, что ею любуются. Было столько других взглядов, которые так же ласкали ее, но я по-настоящему верил, что она предпочитала мой, находя в нем больше таланта. Я подумал, что, когда зрение слабеет, надевают очки, но то была гнусная мысль. А впрочем, Руиса тут не было, и я ничем не рисковал.

Время от времени нас донимали какие-то мошки, и тогда приходилось положить конец их раздражающей настойчивости тщетным жестом, тоже не попадавшим в цель. Мне не стоило так рисковать на свежем воздухе; впрочем, я долго греб, чтобы добраться сюда, надо было поберечь силы, зря я поддался своим животным позывам. Отчасти это произошло по ее вине, из-за юбки, слишком узкой, слишком длинной, слишком обтягивающей: задрать ее до бедер оказалось целым предприятием, весь мой пыл и порыв ушли на это. В толк не возьму, как там было у импрессионистов. Сначала она сделала то, что предполагает нежность, с детским старанием, но, надо полагать, день для меня был неудачным, надо было перед тем заказать себе гороскоп. Признав наконец свое поражение, она прижалась головой к моему животу и пролепетала этот старый припев искусства, техники и умения, который служит наилучшей эпитафией мужественности:

— Я такая неловкая…

Я ничего не ответил, потому что самолюбию тут тоже нечем было поживиться. В конце концов, начало импотенции — не конец света, и я еще вполне могу встретить приятную женщину, достигшую безмятежности. Мы переспим разок или два, прежде чем приступить к совместной жизни, чтобы удостовериться, что нам обоим ничего не нужно. Я прекрасно знаю, что смех — неотъемлемое свойство человека, но, очевидно, даже неотъемлемое свойство человека не может всюду поспеть одновременно. У нее камея под белой блузкой, под блузкой с кружевными рукавами, которую она купила в девятнадцатом веке на блошином рынке, и длинная коричневая юбка, как у школьниц Колетт; она одевается другим временем, другими нравами; мы пойдем сегодня вечером на премьеру пьесы Анри Бернстейна, молодого модного автора. Впрочем, мы занимались любовью четыре дня назад, и все было замечательно.

Ее шляпа лежит в траве: белая, великолепная, с широкими полями, опоясанная красивым желтым шарфом, у нее такой вид, будто она приземлилась здесь после приятного перелета. Колени Лоры шевелятся под ее темной юбкой, утомленные своим пленом: моя рука движется им навстречу и касается кончиками пальцев, ибо чем легче ласка, тем больше она дарит рукам. И вдруг — слезы, и она бросается мне на грудь, рыдая:

— Я боюсь, Жак, я все время боюсь… Я чувствую, как ты отдаляешься от меня…

Я молчу, моя рука продолжает ласкать пустоту.

— Ты так много жил, так много любил… Ты получил сполна… Временами я чувствую в тебе какую-то усталость… Ты не хочешь начинать сначала, еще раз изведать мир, жизнь, любовь. И вечно какая-то ирония, будто ты уже изведал и потоп, и царицу Савскую, и все такое и будто ты не собираешься начинать все сначала лишь из-за того, что есть девушка, которая тебя любит…

— Мне скоро шестьдесят.

— Тем лучше. Так, если чуточку повезет, ни одна шлюха не успеет украсть тебя у меня… Я прекрасно знаю, что не могу сравниться со всеми теми, которые…

— Лора, я тебя умоляю. Не было никого. Никого.

— Я только что была такой неловкой… Иногда я чувствую себя круглой дурой в сексуальных делах…

— Когда партнерша чувствует себя в сексуальных делах круглой дурой, значит, ее партнер еще глупее…

Она понемногу успокоилась в моих покровительственных объятиях, но мне показалось, что шляпа в траве больше не была моим другом.

— Мне бы хотелось, чтобы ты поехал со мной в Бразилию, подальше от твоих забот…

— Ну да, мои заботы. Жискар, Ширак и Фуркад нас вытянут, уверен в этом. Сейчас, разумеется, есть безработица, сокращение заказов и ограничение кредита, но это всего лишь неизбежные ступени подъема. Я также спрашиваю себя: может, римские патриции тайно мечтали о варварах?.. Равным образом те, кто принимает свой собственный износ за упадок цивилизации. Кто знает, не грезят ли луарские замки об африканских рабочих, или же подобной мыслью я постыдно эксплуатирую этих самых африканских рабочих, даже не платя им сверхурочные?..

Он немного походил на Нуреева, особенно скулами и губами и этим намеком на Азию в уголках глаз. Но более молодой, более дикий и гораздо более решительный. Несомненно, один из наших завоевателей: те, кого Карл Мартелл обратил в бегство при Пуатье, смешались в йем с теми, кого король Ян III Собеский разгромил под Веной. Не знал за своими фантазиями такой заботы о победах. При каждом движении головы его черная шевелюра взметалась, словно хвост несущегося галопом коня. Мне было трудно не наделить это видение на берегу Луары, хотя оно было моим собственным творением, а сам я, стало быть, его повелителем, неким царственным и вместе с тем животным благородством, которое я позаимствовал скорее из произведений искусства, нежели из своих беглых воспоминаний. Досадно, что красота продиктовала свои условия, потому что мне легче было бы им воспользоваться, если бы он был достоин презрения. Я стер его, велев вернуться после того, как он вновь обретет свою униформу личного шофера и хулиганский вид.

— О чем задумался, Жак?

— О невозможном. Идем. Пора возвращаться. Уже поздно.

Мы дошли до лодки, и я уселся за весла. Прелестная носовая фигура моего корабля скользила меж облаков, в обрамлении бледной синевы, со шляпой на коленях. Решительно, этой шляпе прекрасно жилось.

— Жак, почему ты всегда одеваешься одинаково, немного на манер Хэмфри Богарта, шляпа и все такое, как на фото тридцатилетней давности?

— Не знаю. Из преданности, наверное. Или ради иллюзии всегда походить на себя самого. Или же это хитроумный поиск чего-то, сам не знаю чего, вышедшего из моды, что как раз и вводит новую моду. Any more questions? [9]

Она осмотрела меня критически:

— Не знаю, полюбила ли бы я тебя, если бы тебе было тридцать… Все это будущее, которое было перед тобой, меня бы испугало… Это немного гадко, то, что я сейчас сказала?

— Нет. Это факт — нам осталось очень мало времени… — Я добавил спокойно: — Надо накладывать двойные порции.

Мой взгляд блуждал у нее за спиной, над горизонтом. Я искал замки, всегда отыщется один, что поджидает за поворотом. Не знаю, зачем мне понадобились торжественные камни. Тут были только песчаные наносы, раздутые, словно вытащенная из воды рыба. Порой из-за косогора появлялась верхушка какой-нибудь колокольни, напоминавшей о смиренных могилах. Я встал, хотел увидеть, что дальше, но и там ничего не было. Я стал грести стоя, навстречу Лоре, а она все время отдалялась. С этим бледным светом у нее были свои прозрачные связи, женские секреты, общность мягкости и белизны; вода благосклонно уступала лодке, вновь замыкаясь за вашей кормой, словно опустившийся занавес. Не останется ни следа. Сейчас поворот и деревенская гостиница. Веха на пути. На берегу в полном одиночестве стояла лошадь, вся серая, долгогривая, должно быть мечтая о галопе.

×
×