— Сколько же вы намерены напечатать экземпляров?

— Да тысяч триста!

— Ой, это много. Нельзя ли поменьше?

— Но говорят же вам, что мы уже напечатали их.

20 мая. Пришла корректура моей книжки «Из воспоминаний». Держу корректуру. Книжка мне очень не нравится. О «Потемкине» — плохая беллетристика. О Репине — растянуто и слащаво. Хуже всего то, что Репин уже не вызывает во мне того восторга, с каким я относился к нему, когда писал эту книжку. О Горьком — вяло, много недоговоренного. Вообще что-то есть в этой книжке фальшивое.

Пишу о Блоке — очень туго, без воодушевления. Чехов опять отложен.

23 мая, ночь на 24-е. Вот уже 4-я ночь, как я не сплю. Стыдно показаться людям: такой я невыспанный, растрепанный, жалкий. Пробую писать, ничего не выходит. Совсем разучился. Что делать? Иногда думается: «Как хорошо умереть». Вообще, без писания я не понимаю жизни. Глядя назад, думаю: какой я был счастливец. Сколько раз я знал вдохновение! Когда рука сама пишет, словно под чью-то диктовку, а ты только торопись записывай. Пусть из этого выходит такая мизерня, как «Муха-Цокотуха» или фельетон о Вербицкой, но те минуты — наивысшего счастья, какое доступно человеку.

Читаю переписку Блока и Белого. Белый суетен, суетлив, истеричен, претенциозен, разнуздан. Блок спокоен и светел, но и у него в иные периоды сколько мути, сколько заикания и вялости.

14 июня. Сейчас в 13 час. позвонил мне Б.Чайковский и как ни в чем не бывало спросил, платила ли мне Белоруссия за изданную в прошлом году книжку «От двух до пяти». Это после того, как я по его просьбе подписал договор на 7 тиражей этой книжки!!!

Сообщил, что все 350 000 экземпляров разошлись в один день! Если принять во внимание, что в прошлом, 1957 году разошлось 150 000 экз., в 1956 — 75 000 экз., в 1955 — 85 000 экз., получится 660 тысяч в три года! А если осуществится в этом году издание «Советской России», получится 810 000.

Около миллиона в три года, причем если бы выпустить ее три и четыре миллиона, все равно она бы разошлась без остатка — и это без всякой рекламы, без единой газетной статьи, если не считать двух или трех — давних.

Значит, я нашел-таки путь к сердцу советского читателя — хоть и перед смертью, а нашел. Вся штука в том, что я ничего ниоткуда не списываю, никому не подражаю, ничего не подгоняю под чужие теории и не придерживаюсь казенных форм выражения. Самый поразительный феномен в данном случае — успех моей книжки «Люди и книги», которую издали в 30 тысячах экземпляров, считая это огромным тиражом для литературоведческой книжки. И, к изумлению Гослита, на книжку гигантский спрос.

9 сентября. У меня с Пастернаком — отношения неловкие: я люблю некоторые его стихотворения, но не люблю иных его переводов и не люблю его романа «Доктор Живаго», который знаю лишь по первой части, читанной давно. Он же говорит со мной так, будто я безусловный поклонник всего его творчества, и я из какой-то глупой вежливости не говорю ему своего отношения. Мне любы (до слез) его «Рождественская звезда», его «Больница», «Август», «Женщинам» и еще несколько; мне мил он сам — поэт с головы до ног — мечущийся, искренний, сложный.

27 октября. История с Пастернаком стоит мне трех лет жизни. Мне так хотелось ему помочь!!! Я предложил ему поехать со мною к Фурцевой — и пусть он расскажет ей все: спокойно, искренне. Пусть скажет, что он возмущен такими статейками, как те, которые печатают о нем антисоветские люди, но что он верит (а он действительно верит!!), что премия присуждена ему за всю его литературную деятельность. Пусть скажет, что он стал жертвой аферистов, издавших его роман против его воли, как он говорит.

Это написано для показа властям.

[Дописано позже другими чернилами. — Е. Ч.]

Дело было так. Пришла в 11 часов Клара Лозовская, моя секретарша, и, прыгая от восторга, сообщила мне, что Пастернаку присуждена премия и что будто бы министр Михайлов уже поздравил его. Уверенный, что советское правительство ничего не имеет против его премии, не догадываясь, что в «Докторе Живаго» есть выпады против советских порядков, — я с Люшей бросился к нему и поздравил его. Он был счастлив, опьянен своей победой и рассказывал, что ночью у него был Всеволод Иваном тоже поздравляя его. Я обнял Б.Л. и расцеловал его от души. Оказалось, что сегодня день рождения его жены. Я поднял бокал за ее здоровье. Тут только я заметил, что рядом с русским фотографом есть два иностранных. Русский фотограф Александр Васильевич Морозов был от Министерства иностранных дел. Он сделал множество снимков. Тут же находилась вдова Тициана Табидзе, которая приехала из Тбилиси, чтобы Б.Л. помог ей продвинуть русское издание стихов ее мужа. Она привезла несколько бутылок чудесного грузинского вина. Никто не предвидел, что нависла катастрофа. Зин. Ник. обсуждала с Табидзе, в каком платье она поедет с «Борей» в Стокгольм получать Нобелевскую премию.

Меня сильно смущало то, что я не читал «Доктора Живаго» — то есть когда-то он сам прочитал у меня на балконе черновик 1-й части — и мне не слишком понравилось — есть отличные места, но в общем вяло, эгоцентрично, гораздо ниже его стихов. Когда Зин. Н. спросила меня (месяца два назад), читал ли я «Живаго», я сказал: «Нет, я не читаю сенсационных книг». Забыл сказать, что едва мы с Люшей пришли к Пастернаку, он увел нас в маленькую комнатку и сообщил, что вчера (или сегодня?) был у него Федин, сказавший: «Я не поздравляю тебя. Сейчас сидит у меня Поликарпов, он требует, чтобы ты отказался от премии». — «Я ответил: „ни в коем случае“». Мы посмеялись, мне показалось это каким-то недоразумением. Ведь Пастернаку дали премию не только за «Живаго» — но за его стихи, за переводы Шекспира, Шиллера, Петефи, Гёте, за огромный труд всей его жизни, за который ему должен быть признателен каждый советский патриот. Я ушел. Б.Л.: «подождите, выйдем вместе, я только напишу две-три телеграммы».

Мы с Люшей вышли на дорогу. Встретили Цилю Сельвинскую. Она несла горячие пирожки. — Иду поздравить. — Да, да, он будет очень рад. — Нет, я не его, а З.Н., она именинница. — Оказалось, Циля еще ничего не знала о премии. Выбежал Пастернак, мы встретили нашу Катю и вместе пошли по дороге. Пастернак пошел к Ольге Всеволодовне — дать ей для отправки своих телеграмм и, м.б., посоветоваться. Мы расстались, а я пошел к Федину. Федин был грустен и раздражен. «Сильно навредит Пастернак всем нам. Теперь-то уж начнется самый лютый поход против интеллигенции». И он расссазал мне, что Поликарпов уехал взбешенный. «Последний раз он был у меня, когда громили мою книжку „Горький среди нас“». И тут же Федин заговорил, как ему жалко Пастернака. «Ведь Поликарпов приезжал не от себя. Там ждут ответа. Его проведут сквозь строй. И что же мне делать? Я ведь не номинальный председатель, а на самом деле руководитель Союза. Я обязан выступить против него. Мы напечатаем письмо от редакции „Нового лира“ — то, которое мы послали Пастернаку, когда возвращали ему его рукопись» и т. д.

Взбудораженный всем этил, я часа через два снова пошел к Пастернаку. У него сидел Морозов (из Министерства иностранных дел) вместе с женой. Они привезли Зин. Н-вне цветы и угнездились в доме, как друзья.

Была жена Н.Ф. Погодина. Был Лёня, сын Б.Л-ча. Б Л., видимо, устал. Я сказал ему, что готовится поход против него, и сообщил о письме из «Нового мира». А главное — о повестке, полученной мною из Союза Писателей, с приглашением завтра же явиться на экстренное заседание. Как раз в эту минуту приехал к нему тот же посыльный и принес такую же повестку. (Я видел посыльного также у дачи Всеволода Иванова.) Лицо у него потемнело, он схватился за сердце и с трудом поднялся на лестницу к себе в кабинет. Мне стало ясно, что пощады ему не будет, что ему готовится гражданская казнь, что его будут топтать ногами, пока не убьют, как убили Зощенку, Мандельштама, Заболоцкого, Мирского, Бенедикта Лившица, и мне пришла безумная мысль, что надо спасти его от этих шпицрутенов. Спасение одно — поехать вместе с ним завтра спозаранку к Фурцевой, заявить ей, что его самого возмущает та свистопляска, которая поднята вокруг его имени, что «Живаго» попал заграницу помимо его воли — и вообще не держаться в стороне от ЦК, а показать, что он нисколько не солидарен с бандитами, которые наживают сотни тысяч на его романе и подняли вокруг его романа политическую шумиху. Меня поддержали Анна Никандровна Погодина, Морозов и Лёня. Когда Б.Л. сошел вниз, он отверг мое предложение, но согласился написать Фурцевой письмо с объяснением своего поступка[100]. Пошел наверх и через десять минут (не больше) принес письмо к Фурцевой — как будто нарочно рассчитанное, чтобы ухудшить положение. «Высшие силы повелевают мне поступить так, как поступаю я, я думаю, что Нобелевская премия, данная мне, не может не порадовать всех советских писателей», и «нельзя же решать такие вопросы топором»{4}. Выслушав это письмо, я пришел в отчаяние. Не то! И тут только заметил, что я болен. Нервы мои разгулялись, и я ушел чуть не плача. Морозов отвез меня домой на своей машине.

×
×