Был на Маринетти: ординарный туповатый итальянец, с маловыразительными свиными глазками, говорил с пафосом Аничкова элементарные вещи. Успех имел средний.

Был на выставке Ционглинского: черно, тускло, недоделанно, жидко, трепанно, «приблизительно». Какую скучную, должно быть, он прожил жизнь.

Детское слово: сухарики-кусарики.

Около 10 февраля. «Как известно, Шаляпин гостит у И.Е.Репина; бегая на лыжах, артист сломал себе ногу и слег» — такая облыжная заметка была на днях напечатана в «Дне». Должно быть, она-то и вдохновила Шаляпина и вправду приехать к И.Е. Он на лиловой бумаге написал ему из Рауха письмо. «Приехал бы в понедельник или вторник — может быть пораскинете по полотну красочками». — Пасхально ликуем! — ответил телеграммой И.Е. И вот третьего дня в Пенатах горели весь вечер огни — все лампы — все окна освещены, но Шаляпин запоздал, не приехал. И.Е. с досады сел писать воспоминания о пребывании в Ширяеве — и вечером же прочитал мне их. Ах, какой ужас его статья о Соловьеве Владимире{1}. «Нива» попросила меня исправить ее, я исправил и заикнулся было, что то-то безграмотно, то-то изменить, — он туповато, по-стариковски тыкался в мои исправления, — «Нет, К.И., так лучше» — и оставил свою галиматью.

На следующий день, т. е. — вчера, в 12 ч. дня, приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст — и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало: умиленно, влюбленно. А он на Репина — как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему «баиньки». Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:

— И что же из этого будет? — упирает многозначительно на подчеркнутом слове, как будто он всю жизнь думал только о положении Финляндии и вот в отчаянии спрашивает теперь у собеседника, с мольбой, в мучительном недоумении. Переигрывает. За блинами о Коммиссаржевской. Теперь вылепил ее бюст Аронсон, и по этому случаю банкет… — Не понимаю, не понимаю. Вера Федоровна была милая женщина, но актриса посредственная — почему же это, скажите.

Я с ним согласился. Я тоже не люблю Коммиссаржевскую. — Это все молодежь.

Шаляпин изобразил на лице глупость, обкурносил свой нос, раззявил рот, «вот она, молодежь». Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе — и ничего не понимает. — Почему меня должен судить господин двадцати лет? — не по-ни-маю. Не понимаю.

— Ну, они пушечное мясо. Они всегда у нас застрельщики революции, борьбы, — сказал И.Е.

— Не по-ни-маю. Не понимаю.

Со своей собачкой очень смешно разговаривал по-турецки. Быстро, быстро. Перед блинами мы катались по заливу, я на подкукелке, он на коньках. Величественно, изящно, как лорд, как Гёте на картине Каульбаха — без усилий, руки на груди, — промахал он версты 2 в туманное темное море, садясь также вельможно отдыхать. О «Деловом Дворе»{2} взялся хлопотать у Танеева. Напишет для «Нивы».

После обеда пошли наверх, в мастерскую. Показывал извозчика (чудно), который дергает лошаденку, хватается ежесекундно за кнут и разговаривает с седоком. О портретах Головина:

— Плохи. Федор Иоанныч — разве у меня такой? У меня ведь трагедия, а не просто так. И Олоферн тоже — внешний. Мне в костюме Олоферна много помогли Серов и Коровин. Мой портрет работы Серова — как будто сюртук длинен. Я ему сказал. Он взял половую щетку, смерил, говорит: верно.

Откуда я «Демона» взял своего? Вспомнил вдруг деревню, где мы жили, под Казанью; бедный отец был писец в городе и каждый день шагал верст семь туда и верст семь обратно. Иногда писал и по ночам. Ну вот, я лежу на полатях, а мама прядет, и еще бабы. (Недавно я был в той избе: «вот мельница, она уж развалилась», снял даже фотографию.) Ну так вот, я слышу, бабы разговаривают:

— Был Сатанаил, ангел. И был черт Миха. Миха — добродушный. Украл у Бога землю, насовал себе в рот и в уши, а когда Бог велел всей земле произрастать, то и из ушей, и из носу, и изо рта у Михи лопух порос. А Сатанаил был красавец, статный, любимец Божий, и вдруг он взбунтовался. Его вниз тормашками — и отняли у него окончание ил и передали его Михе. Так из Михи стал Михаил, а из Сатанаила — Сатана.

Ну и я вдруг, как ставить «Демона» в свой бенефис, — вспомнил это, и костюм у меня был готов. Нужно было черное прозрачное, — но чтобы то там, то здесь просвечивало золото, поверх золота надеть сутану. И он должен быть красавец со следами былого величия, статный, как бывший король.

Так иногда бабий разговор ведет к художественному воплощению.

Говорит о себе упоенно — сам любуется на себя и наивно себе удивляется. «Как я благодарен природе. Ведь могла же она создать меня ниже ростом или дать скверную память или впалую грудь — нет, все, все свои силы пригнала к тому, чтобы сделать из меня Шаляпина!» Привычка ежедневно ощущать на себе тысячи глаз и биноклей сделала его в жизни кокетом. Когда он гладит собаку и говорит: ах ты, дуралей дуралеевич, когда он говорит, что рад лечь даже на голых досках, что ему нравится домик И.Е., — все он говорит театрально, но не столь же театрально, как другие актеры.

Хочет купить здесь дачу для своих петербургских детей.

— У меня в Москве дети и в Пб.{3} Не хочется, чтоб эти росли в гнили, в смраде.

Показывал рисунок своего сына с надписью Б.Ш., т. е. Борис Шаляпин. И смотрел восторженно, как на сцене. И.Е. надел пенсне: браво, браво!

Книжку мою законфисковали. Заарестовали{4}. Я очень волновался, теперь спокоен. Сейчас сяду писать о Чехове. Я Чехова боготворю, таю в нем, исчезаю и потому не могу писать о нем — или пишу пустяки.

16 февраля, воскресение. Утром зашел к И.Е. — попросить, чтобы Вася отвез меня на станцию. Он повел показывать портрет Шаляпина. Очень мажорная, страстная, колоссальная вещь. Я так и крикнул: А!

— Когда вы успели за три дня это сделать?

— А я всего его написал по памяти: потом с натуры только проверил.

Вблизи замечаешь кое-какую дряблость, форсированность. Жалок был Шаляпин в эту среду. Все на него как на идола. Он презрительно и тенденциозно молчал. С кем заговорит, тот чувствовал себя осчастливленным. Меня нарисовал карандашом, потом сделал свой автопортрет{5}. Рассказывал анекдоты — прекрасно, но как будто через силу, и все время озирался: куда это я попал?

— Бедный И.Е., такой слабохарактерный! безвольный! — сказал он мне. — Кто только к нему не ездит в гости. Послушайте, кто такой этот Ермаков?

— Да ведь это же ваш знакомый; он говорил мне, что с вами знаком.

— Может быть, может быть.

Рассказал о своей собаке, той самой, которую Репин написал у него на коленях, что она одна в гостиную внесла ночной горшок. — И еще хвостом машет победоносно, каналья!

Говорил монолог из «Наталки Полтавки». Первое действие. Напевал: «и шумить, и гудить».

— Одна артистка спросила меня: Федор Иванович, что такое ранняя урна — в «Евгении Онегине»?

— А это та урна, которая всякому нужна по утрам.

2 апреля. Вчера с Лидочкой по дороге (Лидочка плакала с утра: отчего рыбки умерли):

— Нужно, чтоб все люди собрались вместе и решили, чтоб больше не было бедных. Богатых бы в избы, а бедных сделать бы богатыми — или нет, пусть богатые будут богатыми, а бедные немного бы побогаче. Какие есть люди безжалостные: как можно убивать животных, ловить рыбу. Если бы один человек собрал побольше денег, а потом и роздал бы всем, кому надо. — И много такого.

Этого она нигде не слыхала, сама додумалась и говорила голосом задумчивым — впервые. Я слушал как ошеломленный. Я первый раз понял, какая рядом со мною чистая душа, поэтичная. Откуда? Если бы написать об этом в книге, вышло бы приторно, нелепо, а здесь, в натуре, волновало до дрожи.

×
×