— Сволочь, — говорит Маяковский. — Тоже… всякое Лурье лезет в комиссары, от этого Лурья жизни нет! Как-то мы сидели вместе, заговорили о Блоке, о цыганах, он и говорит: едем (туда-то), там цыгане, они нам все сыграют, все споют… я ведь комиссар музыкального отдела.

А я говорю: «Это все равно, что с околоточным в публичный дом».

Потом Ходынка. Дм. Цензор, Замятин, Зин. Венгерова, Серафима Павловна Ремизова, Гумилев, Жоржик Иванов, Киселева, Конухес, Альтман, Викт. Ховин, Гребенщиков, Пунин, Мандельштам, художник Лебедев и проч., и проч., и проч. Очень трогательный и забавный угол составили дети: ученики Тенишевского училища. Впереди всех Дрейден — в очках — маленькая мартышка. Боже, как они аплодировали. Маяковский вышел — очень молодой (на вид 24 года), плечи ненормально широки, развязный, но не слишком. Я сказал ему со своего места: сядьте за стол. Он ответил тихо: вы с ума сошли. Очень не удалась ему вступительная речь: вас собралось так много оттого, что вы думали, что 150 000 000 — это рубли. Нет, это не рубли. Я дал в Государственное издательство эту вещь. А потом стал требовать назад — стали говорить: Маяковский требует 150 000 000 и т. д.

Потом начались стихи — об Иване. Патетическую часть прослушали скучая, но когда началась ёрническая вторая часть о Чикаго — публика пришла в умиление. Я заметил, что всех радуют те места, где Маяковский пользуется интонациями разговорной речи нашей эпохи, 1920 г.: это кажется и ново, и свежо, и дерзко:

— Аделину Патти знаете? Тоже тут.

— И никаких гвоздей.

Должно быть, когда Крылов или Грибоедов воспроизводили естественные интонации своей эпохи — это производило такой же эффект. Третья часть утомила, но аплодисменты были сумасшедшие. Конухес только плечами пожимал: «Это идиотство!» Многие говорили мне: «Теперь мы видим, как верна ваша статья о Маяковском!»{13} Угол с тенишевцами бесновался. Не забуду черненького, маленького Познера, который отшибал свои детские ладошки. Я сказал Маяковскому: — Прочтите еще стихи. — Ничего, что революционные? — спросил он, и публика рассмеялась. Он читал и читал — я заметил, что публика лучше откликается на его юмор, чем на его пафос. А потом тенишевцы, предводимые Лидой, ворвались к нему в комнату — и потребовали «Облако в штанах». Он прочитал им «Лошадь». Замятина я познакомил с Маяковским. Потом большая компания осталась пить с Маяковским чай, но я ушел с детьми домой — спать. Замятин познакомил с ним свою стервозу-жену — и последнее, что я видел, был доктор Манухин, который говорил: — Какая чепуха! Какая наглая бездарность!

6 декабря. Сегодня у меня 2 лекции: одна в Красноармейском университете, другая — в Доме Искусств, публичная — о Некрасове и Муравьеве. А я не спал ночь, усталый — после вчерашней лекции в библиотеке, на краю города. За эту неделю я спал одну только ночь и уже не пробую писать, а так, слоняюсь из угла в угол. В библиотеке мне рассказывали, что какой-то библиотекарь (из нынешних) составил такой каталог, где не было ни Пушкина, ни Лермонтова. Ищут, ищут — не найти. Случайно глянули на букву С, там они все, под рубрикой «Сочинения»! По словам библиотекарши, взрослые теперь усерднее всего читают Густава Эмара и Жюль Верна. Анекдот: «Высший Совет Народного Хозяйства — воруй смело нет хозяина».

7 декабря. Вчера я имел очень большой успех — во время повторения лекции о Муравьеве. Ничего такого я не ждал. Во-первых, была приятная теснота и давка — стояли в проходах, у стен, не хватило стульев. Приняли холодно, ни одного хлопка, но потом — все теплее и теплее, в смешных местах много смеялись — и вообще приласкали меня. Маяковский послушал 5 минут и ушел. Были старички, лысые — не моя публика. Барышень мало. Когда я кончил и ушел к Мише Слонимскому, меня вызвали какие-то девы и потребовали, чтобы я прочитал о Маяковском. — У Маяковского я сидел весь день — между своей утренней лекцией в Красноармейском университете и — вечерней. Очень метко сказала о нем Лили Юрьевна: «Он теперь обо всех говорит хорошо, всех хвалит, все ему нравятся». Это именно то, что заметил в нем я, — большая перемена. «Это оттого, что он стал уверен в себе», — сказал я. «Нет, напротив, он каждую минуту сомневается в себе», — сказала она. Она по-прежнему радушна — и кто ни придет: «кушайте, пожалуйста». Это слово «кушайте» не сходит у нее с языка. Вчера она кормила безрукого какого-то филолога{14} и какую-то приезжую танцовщицу. Пришла Марья Сергеевна платить Маяковскому гонорар. Он взял 150 000 не считая, не пожелал смотреть счет, угостил ее пирожным и преувеличенно любезно потчевал ее. В Доме Искусств он разоряется на пирожном: ловко, скоро, умело накладывает на блюдо штук тридцать печений и платит десятки тысяч. Ванну принимали они вдвоем — сразу. Она рассказывала мне, как шофер Троцкого и какие-то другие хулиганы выхватывают на улицах Москвы самых красивых барышень, завозят в лес — и там насилуют. Она знает все эти подробности от своего мужа, следователя Чеки, Брика. Все утро Маяковский искал у нас в библиотеке Дюма, а после обеда учил Лили играть на биллиарде. Она говорит, что ей 29 лет, ему лет 27–28, он любит ее благодушно и спокойно. Я записал его стихи о Солнце{15} — в чтении они произвели на меня большое впечатление, а в написанном виде — почти никакого. Он говорит, что мой «Крокодил» известен каждому московскому ребенку.

8 декабря. Маяковский забавно рассказывал, как он был когда-то давно у Блока. Лили была именинница, приготовила блины — велела не запаздывать. Он пошел к Блоку, решив вернуться к такому-то часу. Она же велела ему достать у Блока его книги — с автографом.

— Я пошел. Сижу. Блок говорит, говорит. Я смотрю на часы и рассчитываю: десять минут на разговор, десять минут на просьбу о книгах и автографах и минуты три на изготовление автографа. Все шло хорошо — Блок сам предложил свои книги и сказал, что хочет сделать надпись. Сел за стол, взял перо — сидит пять минут, десять, пятнадцать. Я в ужасе — хочу крикнуть: скорее! — он сидит и думает. Я говорю вежливо: вы не старайтесь, напишите первое, что придет в голову, — он сидит с пером в руке и думает. Пропали блины! Я мечусь по комнате как бешеный. Боюсь посмотреть на часы. Наконец Блок кончил. Я захлопнул книгу — немного размазал, благодарю, бегу, читаю: Вл. Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю.

22 декабря. Вчера на заедании правления Союза Писателей кто-то сообщил, что из-за недостатка бумаги около 800 книг остаются в рукописи и не доходя до читателей. Блок (весело мне): — Вот хорошо! Слава Богу!

Коля болен, не знаю — чем. Уже 4-й день в Доме Искусств. У него жар, пот — доктора не знают, скарлатина или нет.

Читали на заседании «Всемирной Литературы» ругательства Мережковского — против Гоького{16}. Блок (шепотом мне): — А ведь Мережковский прав.

Говорили о том, что очень нуждается Буренин. Волынский, которого Буренин травил всю жизнь, пошел к нему и снес ему 10 000 рублей, от Лит. фонд; (который тоже был травим Бурениным). Блок сказал: — Если бы устроили подписку в пользу Буренина, я с удовольствием внес бы свою лепту. Я всегда любил его.

31 декабря. Вчера было у нас труднейшее заседание членов Дома Искусств (Чудовский устаф, устаф тре-бу-ет), потом я с Тихоновым домой, — зашел с нему: у камина разговор. О Гржебине. Теперь о Гржебине распукают слухи, что он облапошил Андреева — и подписывал векселя его именем или что-то в этом роде. Сам Андреев говорил об этом открыто{17} (помню, и мне говорил). Тихонов утверждает, что дело было так: Андреев был влюблен здесь в какую-то даму, которая стоила ему много денег, он скрывал свою связь от жены и просил Гржебина — помочь ему в каких-то вексельных операциях. Гржебин из дружбы согласился. Когда же это дело всплыло, то Андреев, чтобы скрыть это от жены, стал говорить, что векселя были поддельные, — и тем скомпрометировал Гржебина. Бедный Гржебин! Но я помню, что Андреев говорил мне наедине — безо всякой политики по отношению к жене, — что Гржебин объегорил его, и сообщал о какой-то махинации Гржебина с изданием книги «Короли, народ и свобода».

×
×