От него я отправился в будку.

Пришел к нему в 3 часа. На кушетке лицом вниз, дремлет, племянник читает ему «Руль» и «Последние известия».

Я читал из Горького «О С.А.Толстой». — «Хорошо шельма пишет. Но главного он не сказал. Главное в том, что Чертков, мерзавец, подговаривал Толстого, чтобы Толстой отдал свою Ясную Поляну вашему пролетариату, будь он трижды проклят».

Послушал «Ибикус» Толстого — «бойко, бойко» — но впечатления мало. Но зато письма Л.Андреева доставили ему истинное наслаждение. «Ах, как гениально! Замечательно» — восклицал он по поводу писем Анастасии Николаевны к окну. Хохотал от каждой остроты Леонида Николаевича. «Ах, какое было печальное зрелище — его похороны. Дом разрушен — совсем, весь провалился. У меня здесь бывала Анна Ильинична. Постарела и она. А Савва Андреев рисует — о, плохо, плохо, бездарность». Илья Еф. ждет к себе Гинцбурга — волнуется, почему ему не выдают паспорта. Я спросил его о портрете Анны Ильиничны: «Да, да, я сделал ее портрет, но портрет уже ушел». Обо всех проданных картинах он всегда говорит: ушли. Просил меня справиться о судьбе портрета Бьюкенена. Я опять говорил ему о Русском Музее. «Боюсь, вдруг большевики возьмут и начнут отбирать».

Суббота. Бедный Илья Ефимович! Случай с доктором Штернбергом открыл мне глаза: его моложавость — иллюзия, на самом деле он одряхлел безнадежно.

Вчера И.Е. подробно рассказал мне этот случай. В четверг, в неурочный час, явилась к нему незнакомая чета:

«Мужчина вот с этакими щеками и дама, приятная дама, считая по самому дамскому счету, не старше тридцати лет, милая дама, очень воспитанная, да. Они говорят: „Простите, что мы явились не в указанное время, но мы присланы к вам от Общества Куинджи — мы уполномочены поднести вам адрес“. И держат в руках вот эту папку: видите, кожа, и хорошая кожа. Ну, самый адрес банальнейший, обыкновенные фразы: „Ты такой-сякой немазаный“… — Текст действительно оказался очень трафаретным, с намеками в либеральном духе: „теперь, в этот кошмарно-тяжелый час“, „надеемся на лучшее будущее“ и проч. Под адресом подписи: Химона, Бучкин, Ив. Колесников, Юлий Клевер, Фролов, Курилин и другие. — Смотрю я на этого Штернберга, морда у него вот (хотя держится он очень симпатишо), и спрашиваю: — Разве вы художник? — Нет, — говорит, — я не художник, я доктор медицины. — Это меня рассердило (хотя ведь и Ермаков не художник, а был же Ермаков — председателем Общества Куинджи), и я как с цепи сорвался. А они мне: — Дорогой И.Е., приезжайте к нам в Петербург. Вам дадут 250 р. жалованья, автомобиль, квартиру. Ну это меня и зажгло. — Никогда не поеду я в вашу гнусную Совдепию, будь она проклята, меня еще в кутузку посадят, ну ее к черту, ограбили меня, отняли у меня все мои деньги, а теперь сулят мне подачку… И кто это вас уполномочил предлагать мне такую пенсию? — Они вдруг говорят мне: „Бродский, художник“. А я отвечаю: но ведь Бродский художник, талант, разве он администратор? — и так рассердился, что разругался вовсю. Тут вошла Вера и сказала им:

— Это с вашей стороны даже нахально насильно врываться к отцу.

Они встали, поклонились и ушли. Я сидел как истукан, не сдвинулся, даже не пошел их провожать. Невежа, невежа (смеется). А они очень учтивые, благородные — оставили у меня на столе корзину фруктов. Роскошная корзина, персики, мандарины, груши… Рубенсовская роскошь. Они ушли, я съел мандаринку и лег спать. Лег — и проснулся с ощущением, что я отравлен. Фрукты были пропитаны ядом! Не то чтобы у меня расстроился живот, а вот тут под грудью подпирает. Я встал, пошел бродить вокруг фонтана, оставляя на снегу темные следы, потом вернулся и выпил молока. Никогда не пил я молоко с таким удовольствием. Утром спрашиваю Веру: „Ну, Веруся, как твое здоровье?“ — „Ах, у меня ночью было такое расстройство желудка“. — „Фрукты были отравлены!“ — говорю я. Потом спрашиваю Илью Васильевича: „Ну как ваш желудок?“ — „Расстроен, — отвечает Илья Васильевич, — но это оттого, что я вчера на ночь съел две тарелки тяжелого борщу“. — „Нет, тут не борщ, а фрукты: фрукты были отравлены“. Потом приходит ко мне моя модель — вы ее видели, — я отдаю ей все фрукты в химическую лабораторию для анализа, но почему-то анализа не удалось сделать».

— А может быть, фрукты были зелены?

— Нет, нет, прекрасные, спелые фрукты.

— Итак, Илья Еф., вы считаете, что известный, заслуженный доктор медицины, явившийся к вам с поздравительным адресом от Общества Куинджи, зачем-то решил сократить вашу жизнь — ради каких выгод? Во имя чего?

Перед напором здравого смысла И.Е. сдается, но на минуту. «Да, да, все это глупая фантазия», но я по глазам его вижу, что он только притворяется рассудительным. На самом деле фантазия владеет им всецело, и нет никакого сомнения, что эту фантазию поддерживает в нем подловато-трусливая Вера.

Лет десять назад он бы только прогнал идиотку, а теперь он весь в ее власти.

Вся его политическая платформа дана ему Верой, Юрием и Ильею Васильевичем. Юрий и Вера, как подпольные, озлобленные, темные неудачливые люди, предпочитают обо всем думать плохо, относиться ко всему подозрительно, верить явным клеветам и небылицам. Не сомневаюсь, что версия об отравлении плодов Штернбергом принята ими за чистую монету. Такими же «чистыми монетами» снабжают они Илью Ефимовича и в области политики в течение последних 7–8 лет. Кто такой его племянник Илья Васильевич? По словам Ильи Еф., это бывший врангелевский офицер, адъютант многих генералов, который только того и ждет, чтобы Врангель кликнул клич. «И Врангель кликнет, да, да! Врангель себя покажет. Мы читали тут книгу генерала Деникина, чудо, чудо!»

Самое неприятное то, что влияние этих людей сказалось и на отношении Репина ко мне.

В первое время он согласился напечатать свои «Воспоминания». Теперь его свите померещился здесь какой-то подвох, и все они стали напевать, что, исправляя его книгу, я будто бы погубил ее. Со всякими обиняками и учтивостями он сегодня намекнул мне на это. Я напомнил ему, что моя работа происходила у него на глазах, что он неизменно, даже преувеличенно, хвалил ее, восхищался моими приемами, что на его интонации я никогда не покушался, что я сохранил все своеобразие его языка. Но он упорно, хотя и чрезвычайно учтиво, отказывался: — Нет, этой книге не быть. Ее нужно напечатать только через 10 лет после моей смерти.

Так как корректура его экземпляра весьма несовершенна, он считает, что все ошибки наборщиков принадлежат мне.

Даже этой фантазии мне не удалось изгнать из его закостенелого мозга. Он упорно стремился прекратить разговор — всякими любезностями и похвалами «О, вы дивный маэстро» и проч.

Заговорили о Сергееве-Ценском. «О, это талантище. Как жаль, что я не успел написать его портрета. Замечательный язык, оригинальный ум».

Интересно, что сквозь эту толщу мещанского закоснелого старческого иногда проступает прежний Репин. Заговорили мы, напр., о нынешней школе. Я сказал, что в этой школе много хорошего, — напр., совместное воспитание.

— А что же это пишут, будто от этого совместного воспитании 12-летние девочки стали рожать.

— Но ведь вы, Илья Ефимович, сами знаете, что это вздор.

— Да, да, я всегда был сторонником совместного воспитания. Это дело очень хорошее.

Но эти прежние мысли живут в его голове отдельно, независимо от нововременских и не оказывают никакого влияния на его черносотенство. Например, он говорит: я был всегда противником преподавания в школе Закона Божия, и тут же ругает советскую власть за изъятие Закона Божия из школьных программ.

Честь ему и слава, что, несмотря на бешеное сопротивление семьи, он все же со мною встречается, проводит со мною все свое свободное время. Напившись чаю, он пошел ко мне; очень ласков, очень внимателен, — но я вижу, что мои посещения ему в тягость; Вера, чуть только я приду, запирается в комнате у себя, не выходит ни к чаю, ни к завтраку и проч.

В нем к старости усугубились все его темные стороны: самодурство, черствость, упрямство…

×
×