Нас позвали в соседний 7-й номер, где и был Горький. Он вышел нам навстречу, в серой куртке, очень домашний, с рыжими отвислыми усами, поздоровался очень тепло (с Маршаком расцеловался, Маршак потом сказал, что он целует, как женщина, — прямо в губы), и мы вошли в 7-й номер. Там сидели: 1) Стецкий (агитпроп), 2) толстый угрюмый человек (как потом оказалось, шофер), 3) сын Горького Максим (лысоватый уже, стройный мужчина) и Горький, на диване. Сидели они за столом, на котором была закуска, водка, вино, — Горький ел много и пил — и завел разговор исключительно с нами, со мной и Маршаком (главным образом с Маршаком, которого он не видел 22 года!!).

Во время этого разговора я вспомнил, что, когда Маршак начинал свою карьеру и приехал в Пб. из Краснодара, Горький был еще в Питере. Маршак предложил во «Всемирную» свои переводы из Блэйка, и Горький забраковал их (из-за мистики). Но теперь он встретил Маршака как долгожданного друга и очень оживленно стал рассказывать, какой, Горький, ловко надул всех — и приехал в Пб. так, что его не узнали. Даже в поезде никто не узнал, — на вокзале ни души.

«А то, знаете, надоело. В каждом городе, на каждом вокзале стоят как будто одни и те же люди и говорят одно и то же, теми же словами. И баба — в красной косынке — с равнодушными глазами — ужас! В одном месте она сказала так:

— Товарищи! Перед вами пролетарский поэт Демьян Бедный!

Так что я должен был сказать ей, что я не бедный, а богатый.

И кто-то поправил ее:

— Дура! Бедный — толстый, а Горький — тонкий. — Знают, подлецы, литературу. Знают…»

Горький действительно тонкий. Плечи очень сузились, но талия юношеская, и вообще чувствуется способность каждую минуту встать, вскочить, побежать. Максим по-прежнему при людях находится в иронических с ним отношениях, словно он не верит серьезным словам, которые произносит отец, а знает про него какие-то смешные. Когда отец рассказывал анекдоты о своих триумфах в провинции, сын вынул узкую большую записную книжку — и, угрожающе смеясь, сказал:

— Вот здесь у меня все записано.

Я сказал:

— Эта книга будет напечатана в тысяча девятьсот…

— …восемьдесят девятом году! — подхватил он и хотел прочитать оттуда что-то очень смешное, но отец сказал: «Не надо!» — и он спрятал книгу в карман.

Заговорил Горький о том, как во всей Европе теперь вот такие биографические романы, как «Кюхля» Тынянова — о великих людях, — какой они имеют успех и как они хороши — перечислил десятки французских, немецких и даже испанский назвал — о Тирсо де Молина, причем имя Рембо произнес на французский манер. Упомянул при сей оказии О.Форш. А потом перешел к Замятину. «Вам нравится его „Аттила“?» Словом, решил с петербургскими литераторами говорить о петербургской литературе. Кроме того, он усвоил мило-насмешливый тон по отношению ко всем овациям, которым он подвергается. Сейфуллина рассказывала мне, что ей он сказал в Москве:

— Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер… Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших… и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите.

О «строительстве» в личных беседах он говорит так же восторженно, как и в газетах, но с огромной долей насмешливости, которая сводит на нет весь его пафос. Ему как будто неловко перед нами, и он говорит в таком стиле:

— Нужен сумасшедший, чтобы описать Днепрострой. Сумасшедшая затея, черт возьми. В степи — морской порт!

Не понять, говорит ли он: «ах, какие идиоты!» или: «ах, какие молодцы».

Пригласил нас к себе. Велел позвонить Крючкову в 8 часов утра.

Условиться, когда он будет свободен.

«Хозяин времени во вселенной — Крючков!» — объявил он. Пошел со Стецким — ехать на завод. Вышел на улицу. В вестибюле его не узнали — какой-то прохожий даже толкнул его, но вся прислуга гостиницы, обычно столь равнодушная к знаменитостям, выбежала поглядеть на него.

6/IX. По дороге в Москву на Кисловодск.

Щеголев говорит, что приемные комиссии в ВУЗах забраковали детей всех ленинградских писателей.

Прекратился журнал «Бегемот».

О Горьком. Он сказал Маршаку: «Our government?[75] Лодыри! В подкидного дурака играют! Вот Бриан или Chanteclaire в подкидного дурака не играют».

7/IX. Мазанки. Тополи. Подсолнечник. Но бедность непокрытая.

Но то, что рассказывает мой спутник о нашем строительстве, не смешно, а страшно. Он сейчас из Днепростроя. Оказывается, что американская компания, кажется Клярка, предложила построить всю эту штуку за столько-то миллионов. Наши отвергли: «Сами построим», а американцев пригласили к себе в качестве консультантов. Консультация обходится будто бы в сотни тысяч рублей, но к американцам из гордости инженеры не ходят советоваться, и те играют в теннис, развлекаются — а постройка обошлась уже вдвое против той цифры, за которую брались исполнить ее американцы. Рабочие работают кое-как, хорошие равняются по плохим, уволить плохих нельзя, этого не позволит местком, канцелярская волокита ужасная и проч., и проч., и проч. Я слушал, но не очень-то верил ему, потому что, как талантливый человек, он чересчур впечатлителен.

16/IX. Был на «Храме Воздуха». Ветер. Солнце. Обжег себе нос. Вернулся — Тихонов. Тихонов только что проехал от Нижнего до Астрахани. Говорит, что впечатление от России ужасное: все нищи, темны, подавлены. Он хотел высадиться в Царицыне, но поглядел на толпу, что стояла на пристани, и — не решился. О Горьком: Горький в плохих руках. Петр Крючков не может дать ему совета, какой линии держаться в разных мелких делах (в крупных — Горький и сам знает), но все эти мелочи, которые должны бы ставить Горького в выгодном свете перед литераторами, учеными и пр., он, Крючков, не умеет организовать.

Он ушел играть в лаун-теннис, а потом вернулся с Мих. Кольцовым. Кольцов приехал сюда третьего дня — белые брюки, стриженая голова, полон интересных московских новостей и суждений.

По поводу статьи Горького «Две книги» (о ГАХНе и Асееве){5} он говорит: «Горький не знает, как велик резонанс его голоса. Ему не подобает писать рецензии. Человек, которого на вокзале встречало Политбюро в полном составе, по пути которого воздвигают триумфальные арки, не должен вылавливать опечатки в писаниях второстепенного автора. Я считаю Горького очень хитрым, дальновидным мужиком. Он хочет вернуться в Италию. Ему нужно иметь с итальянцами хорошие отношения. Вот он заранее приготовляет себе путь к возвращению — при помощи статьи об Асееве. Кроме того, — прибавил Кольцов, — в статье об Асееве чувствуется и личная обида».

Я горячо возражал. Горький так объелся похвалами, что похвалы уже не имеют для него никакого вкуса.

— Он, напротив, любит тех, кто его ругает, — сказал Тихонов.

Кольцов засмеялся.

— Верно. Когда Брюсов, который травил Горького, приехал к нему на Капри и стал его хвалить, Горький даже огорчился: потерял хорошего врага.

Потом заговорили о Лили Брик, у которой, оказывается, целый табун любовников, и все они в самых нежных отношениях между собой, таков устав их кооператива: любя Лили, они обязаны любить и друг друга. По этому поводу любопытную историю рассказал Кольцов. Когда он ездил в 1922 году в Ригу, и Маяковский, и Брик дали ему поручения к Лили, которая там жила. А у Кольцова в Риге было спешное дело: нужно было повидать некоего, скажем, Бриммера, чтобы поговорить об организации газеты. Пошел Кольцов к Бриммеру — и, к своему удовольствию, застал у него Лили Брик. «Вот и хорошо, не нужно будет разыскивать ее», — подумал он. Передал он ей поручения. «Сижу час, сижу два — она не уходит. Вечер. Она садится к Бриммеру ближе, он обнимает ее — и только тогда я понял, что она его жена. Она передала какие-то посылки Володе (Маяковскому) и Осе (Брику), и, когда я вернулся в Россию, они оба с интересом и участием спрашивали, каков он — их новый товарищ… Когда потом он заболел чахоткой, она заставила Осю и Володю собрать для него деньги, чтобы он мог поехать лечиться».

×
×