Через час примерно я достиг южных скал. Они впечатляли. Они походили на пачку средневековых замков, стащенных в одно место и заброшенных, одичавших, притворившихся скалами. Они перекрывали солнце, и в тени их тайга обретала жуть, способную заставить ежиться, оглядываться, вздрагивать от всякого звука и шороха и даже слегка вспотеть ладони на плоскости ружейного ремня. От скал я сделал полсотни шагов к западу, то есть к Озеру и потопал в обратном направлении к тропе. Такими зигзагами намеревался прочесать все пространство между южными скалами и берегом, но уже на третьем заходе почувствовал, что задачка эта не для моих нетренированных ног, и лишь из упрямства и самолюбия, насилуя всю свою физическую природу, шагал и шагал, через три часа уже не веря ни в какую корову, будто бы где-то в этих древесно-каменных кружевах поджидающую меня. Четырехногая крючкохвостая тварь с англосаксонским именем нагло демонстрировала мне свое превосходство, обегая меня, бредущего, кругами, унижающе сочувствуя, поджидала, пока я переползу через завал камней или деревьев, и, убедившись, что я еще на ходу, уносилась вперед или в сторону, или просто мгновенно исчезала, как проваливалась. По мере того, как выдыхался, свирепели мысли. Корова в моем сознании превращалась в этакое тупое уродище, общение с которым унижает человека, превращает его в раба, а человек не должен быть рабом, но только господином, и от всего порабощающего обязан освобождаться… Поклялся, что не прикоснусь более к молоку… Но как про молоко вспомнил, пить захотелось нестерпимо, казалось, бидон выпил бы и не поперхнулся…

Что темнеет, понял не сразу. Но как только понял, сказал себе, что видал корову в гробу, тотчас же воспрял духом и с новыми силами рванул напрямую к Озеру, очень надеясь, что подлая корова нашла проход в скалах, а за скалами ее сожрал медведь. Суровый кинокадр выстраивался перед глазами: тупое жвачное бредет по тайге в поисках, где бы еще пожрать и пожевать, поперек ее тупости – хозяин тайги, вздыбившийся на задние лапы, взмах лапы, и в мертвых коровьих глазах вечная тоска о недожеванном! Вот так! Не будешь по тайге шляться, грязнохвостая!

В сумерках потерялся ориентир – южные скалы. Шел на прохладу. Взбирался на камень и лицом угадывал направление сквозняка. Дело это было ненадежное, и уже почти полностью стемнело, когда наконец вышел в долину. Ноги – что протезы. Собачка, еще недавно шустрая, теперь тоже вяло плелась рядом. Но вдруг сорвалась и с лаем метнулась вперед. Яуже видел огни дома, и кроме них не видел ничего и видеть не хотел. А через десяток шагов наткнулся на корову. Сдержанно, но со страстью высказал ей все, что о ней думаю, ткнул в зад стволом ружья и такими периодическими тычками гнал подлую до самого крыльца, на котором тут же, жужжа механическим фонариком, появилась Ксения. Луч фонаря, лишь скользнув по коровьей спине, вонзился в мои глаза, я заслонился ладонью, и в то же мгновение Ксения повисла у меня на шее. Это было такое крепкое объятие, что я зашатался.

– Прости, пожалуйста! Прости, ради Бога! – шептала она мне в ухо, сразу же и промокшее от ее слез. – Надо же быть такой дуре, послать тебя… вся извелась… Прости, пожалуйста! Господи, уже все передумала! Да пропади она пропадом, эта корова!

Грохотнула сенная дверь, вскрик раздался, и теперь на мне висел еще и Павлик. Он не мог говорить! Он рыдал. Яшатался под тяжестью их необъяснимой и незаслуженной любви ко мне. Я обнимал и целовал их по очереди и без… Павлик оторвался от меня, кинулся к корове, закричал:

– А ну, пошла в стайку, гадина! Пошла, говорю!

И лишь когда он снова вцепился в мой локоть, я осознал, что целую Ксению… в губы… целую, как… О Боже! И она! Попытался отстраниться и почувствовал сопротивление. Ее грудь…

Павлик дергал меня за локоть.

– Дядя Адамчик, мама тут по поляне бегала, из тозовки стреляла, только тозовка тихо стреляет, в лесу не услышишь. А корову ты где нашел, гадину?..

Пока Ксения суетилась с ужином, я сидел за столом, упираясь взглядом в солонку, и пытался осознать, что именно произошло минутами раньше. Смущенной Ксения не казалась. На нее взглянуть, так ничего и не произошло. Вся сияет, светится радостью! Отчего, спрашивается? Оттого, что за столом в ее доме вместо мужа сидит чужой, посторонний человек, о котором она ничего не знает, кроме дурацкого выдуманного имени?

Когда ел, не давился только по причине голода. Ксения сидела напротив за столом и, подперев подбородок руками, неотрывно смотрела на меня. Так иногда смотрела на меня мама, но мама при этом могла думать о своем, а если обо мне, то, помню, всегда уверен был в таких случаях, что прикидывает она мою судьбу или отца вспоминает, на которого я был похож более, чем на нее. Но о чем может думать Ксения? Взгляд ее чист, беспорочен, но я откликнуться на него не могу, не смею, в моем опыте нет такой заготовки. Если подниму глаза и уставлюсь, произойдет что-то чудовищное… «Ну и пусть», – говорю себе и поднимаю глаза и впериваюсь… А в ответ только чудесная улыбка. И это улыбка любящей жены. Не любовницы и не влюбленной женщины – жены. Откуда-то мне известно такое. Дикость ситуации парализует, мне бы тоже просто улыбнуться в ответ, сказать что-нибудь бесхитростное и доброе, но смотрю и смотрю и жду, когда она сама поймет неправильность всего и словом или жестом отшвырнет меня на должную дистанцию, чтоб отлететь мне, больно удариться каким-нибудь уязвимым местом, застонать и… образумиться…

Но поскольку ничего такого не случилось, я бросил ложку и кусок хлеба, буркнул: «Спасибо!» – и с шумом выбежал на крыльцо. Она за мной. У крыльца мы опять друг против друга. Свет лампы из кухонного окна освещал ее лицо… Кажется, я наконец застонал.

– Невкусно? – спросила Ксения с обидой в голосе, я же воспринял это, как издевку, не сознательную, конечно, потому и не схватил ее за плечи и не тряхнул, да и не смел… Спросил глухо и жестко:

– Что происходит?

– Не знаю, – ответила она, не опуская глаз.

– Я пойду…

– Подожди, я возьму фонарик…

Ее не было минут пять, хотя помню, фонарик лежал на кухонном столе. Появившись на крыльце, с минуту стояла, медленно спустилась.

– Я провожу тебя, мне скоро на площадку идти, фонарь понадобится…

Механическая светилка жужжала и спасала от разговора. Шли, не касаясь друг друга. У моего крыльца она не остановилась, первой вошла, зажгла лампу, села на стул около печки. Я остался в дверях и смотрел на нее.

– Как ты пришел, с того дня и не знаю, что происходит…

Это прозвучало так серьезно, так по-взрослому, что я будто впервые увидел перед собой зрелую женщину, а не девочку-жену, какой она виделась мне все время. Ситуация приобретала знакомые очертания, сама собой упрощалась, и я почувствовал себя много уверенней.

– Мне уйти?

– Ты слышал, как кричит кулик? Так и закричу, если уйдешь.

– А вместе?

– Тогда точно умру… Про сына не говорю… Я же Антона до слез люблю, так люблю, что по ночам плачу, когда спит… Плакала…

– Ты понимаешь, что он во всем лучше меня?

Встала, подошла. Волосы ее пахли травами…

– Этого я, кажется, не понимаю.

Я сказал себе: «Все!» Я три раза так сказал себе, и последний раз чуть ли не вслух. Все! То есть, сколько же можно! Я что, «каменный гость»?! Или монах?! Или враг себе?! Передо мной женщина «с единственным лицом во вселенной», и, может, вся моя жизнь ничего не стоит без этого лица, и я сам себе не нужен без него, и мне больше ничего не нужно, пусть завтра подохну, пусть завтра вообще не наступит, а жизнь моя – вот она, это мгновение, когда ее лицо рядом, а вся она – лишь часть меня самого, требующая немедленного воссоединения! Мне больно, мне физически больно от невоссоединенности! Все!

Я схватил ее, как свое по праву, и не ошибся! Она была моя, и она ВСЯ сказала мне об этом! Был бред и неистовство. Я обцеловывал ее лицо, как голодный заглатывает пищу! Я чувствовал себя великим животным, могучим чудовищем, обретшим крылья для воспарения, но не взлетал, а проваливался в прекрасную бездну и трепетал от восторга падения! Я становился тем, чем был задуман Богом, – великим, мировым Инстинктом, единственной правдой Мира! Да чего там! Какой Мир?! Мир – это я, и ничего больше!..

×
×