Принахмурился Суворов, сальную свечку поднял, морду вестовому осветил.

– Смотри, Васька!… Загадки гадки, а отгадки с души прут. Я раз в году сержусь, да крепко. Ты что ж поведения моего не знаешь? Турок ты, что ли?

– Лайтесь, не лайтесь, Ваше Сиятельство! Хоть жареным зайцем меня по скуле отхлещите, только извольте скушать.

– Эх ты, Васька! Семь в тебе душ, да не в одной пути нет. Даром, что при мне состоишь… Когда ж я своих солдат по скуле хлестал? Хочь в нитку избожись, не поверю! Я свою солдатскую порцию чечевички съел, сладкая, брат, пища! Австрийцы хвалят, – с нее они такие и храбрые… А жаркое сам съешь, я тебе повелеваю.

Взял Сундуков зайца за задние лапки, сало с него так и каплет, прямо сердце зашлось. Вышел на мороз, и первый раз за всю службу приказания самого Суворова не сполнил: кликнул обозную собачку и шваркнул ей зайца: – «Жри, чтоб тебя адским огнем попалило!»

Собачка, само собой, грамотная: хряп-хряп, только и разговору. Посмотрел Сундуков, слезы так бисерным горохом и катятся, к штанам примерзают. Махнул рукой и сел на мерзлый камень звезды считать: какие русские, какие французские…

Тут-то, братцы мои, и началось. Сидит Суворов, горные планты рассматривает, – храбрость храбростью, а без ума бобра не убьешь. И вдруг музыка: ослы энти обозные как заголосят – заревут – зарыдают: будто пьяные черти на, волынках наяривают… Да все гуще и пуще! Обозные собачки подхватили в голос, с перебоями, все выше и выше забирают, словно кишки из них через глотку тянут. Стукнул Суворов походным подстаканником по походному столику, летит Сундуков, в свечу вытянулся.

– Что там за светопреставление? Ведьма, что ли, бешеного быка рожает?

– Никак нет!… Ослы поют. Погонщик через переводчика сказывает, будто они завсегда в полнолунную ночь в восторг приходят, кто кого перекричит. Занятие себе такое придумали, Ваше Сиятельство…

– Ишь ты, скажи на милость. А у меня, сват, свое занятие: соснуть на часок надо, тоже и я не двужильный. Дай-ка пакли из тюфячка, уши заткнуть.

Покрутил Сундуков головой… Ах ты, Царица Небесная! Ужели русскому генералиссимусу из-за такой последней твари не спать?… Ишь, как притомился!

Паклю подал, вздохнул и на мелких цыпочках прочь вышел.

Да разве ж против ослиной команды пакля действует? Месяц встал выше, сияние на полную небесную дистанцию, ослы-стервы только в силу вошли, будто басы-геликоны мехами раздувают, да с верхним подхватцем…

Тетку твою поперек! Сел Суворов на койку, щуплые ножки свесил, сплюнул. Под пушечный гром спал, под небесный спал, а тут – хочь воском уши залей, не всхрапнешь. Чего делать? Приказать им в мешки морды завязать? За что ж тварь мучить, погонщика обижать… Поколеют, не солдат же в дышла впрягать. И животная полезная, из жил тянется, в гору ли, с горы ли, – ей наплевать. Соломы дадут – схряпает, не дадут – солдатскую пуговку пососет. Экая оказия!… Спасибо Создателю, ветер над рекой ревет, ослов заглушает. А то бы беда, враг близко…

Вынырнул тихим манером Сундуков из кошмы, стоит, искоса на начальника любимого смотрит. Шагнул ближе, в свечу вытянулся.

– Не извольте. Ваше Сиятельство, беспокоиться, чичас они замолчат.

– А ты что ж, с обоих концов их соломой заткнешь?

– Никак нет! Голос у них такой, никакая солома не удержит.

– Как же так они, сват, замолчат? Они ж только во вкус вошли – ишь как наддают, хоть в присядку пляши.

– Не извольте беспокоиться. Чичас полную тишину Вашему Сиятельству предоставлю.

Ушел вестовой. И что ж, братцы, как по отделениям, в одном конце закупорило, в другом… Чуть последний осел сверчком рипнул и – стоп.

Вынул Суворов паклю, прислушался: ни гу-гу. Ухмыльнулся он, походную думку-подушку поправил, плащем ножки прикрыл и, как малое дитё, ручку под голову, – засвистал-захрапел, словно шмель в бутылке. Какой ни герой, а и сам Илья Муромец, надо полагать, сонный отдых имел.

* * *

Утречком, чуть серый день наступил, по горам-скалам до ущелья дотянулся, скочил князь Суворов, сухарик пососал, вестового кликнул. Ледяной воды в рот набрал, в ладони прыснул, ночную муть с личика смыл и спрашивает:

– Что ж, Василий Панкратьич, ослиный капельмейстер… Как же ты их, свет, ночью угомонил? Ась? Шаман ты сибирский, что ли?

– Никак нет! А как при лунном сиянии позицию их мне разглядеть потрафилось, приметил я, что ежели он, стерва-осел, рыдает, в восторг входит, чичас он хвост кверху штыком… Нипочем иначе не может. Такой у него, Ваше Сиятельство, стало быть, механизм. Ну, тут уж штука нехитрая: по камешку я им к хвостам вроде тормоза подвязал, они и примолкли…

Рассмеялся Суворов звонко, так личико морщинками и залучилось.

– Ах ты, ослиный министр, чертушка, милый человек! Расскажу вот австрийцам, утиным головам, пусть с зависти полопаются. Разве ж им, козодоям, за русской смекалкой угнаться! Ась? Утешил ты меня по самое горлышко. Чем же мне тебя, сват, наградить? Проси чего хочешь, поднатужься, – ежели только власти моей хватит, честное слово, не откажу… Ну!

Вестовой Сундуков осклабился, а сам руку за спину завел.

– Так точно, Ваше Сиятельство! Награждение мое в вашей полной власти, действительно. Вчерась ночью второй заяц в силок попался, – заяц ничего, форменный. Не спал я, для вас изжарил, старался, авось смилуетесь. Будьте отцом родным, наградите вашего верного слугу, извольте откушать!

И зайца из-за спины вытаскивает.

Насупился было Суворов, посмотрел на вестового и оттаял.

– Хитрый ты, Васька, до невозможности! У лисы ухо срежешь, да ей же и скормишь… Счастье твое, слово дал, солдатское слово не олово. Давай, сват, походную вилку-ножик. Только чур, половина мне, половина тебе. А то три дня разговаривать с тобой не буду… Согласен?

– Так точно, согласен.

Насупился было и Сундуков, да что ж поделаешь.

А ослам приказал князь Суворов по гарнцу чечевицы выдать за то, что им ночью ради чужого русского старика лунный восторг перешибли.

Кавказский черт

Читал у нас, земляки, на маневрах вольноопределяющий сказку про кавказского черта, поручика одного, Тенгинского полка, сочинение. Оченно всем пондравилась. Фельдфебель Иван Лукич даже задумались. Круглым стишком вся как есть составлена, будто былина; однако ж сужет более вольный. Садись, братцы, на сундучки, к окну поближе, а то Федор Калашников больно храпит, рассказывать невозможно…

* * *

Пирует грузинский князь Удал, – на триста персон столы понаставлены, бык жареный на медном блюде лежит, в быке – жареные утки, в утках – жареные цыплята. С амбицией князь был!… Вином хочь залейся, по всем углам кахетинское в бочках скворчит, обручи еле сдерживают. Кто мимо ни идет, вали к князю, пей, ешь, хочь облопайся. Потому Удал единственную дочку просватал, к вечеру милого жениха ждут, а пока что, не зря ж сидеть, – песни, пляс, пирование. Под простыми гостями туркестанские ковры постланы, под княжеской родней – дагестанские.

Дочка Тамара меж подруг на собольем одеяльце сидит, ножки княжеские под себя поджавши, черные брови, как орлиные крылья, в разлет легли, белое личико будто фарфоровое пасхальное яичко, скромные ручки на коленках держит, – девушка высокого роста, известно, стесняется.

Подходит к ней старший гость, дядя ейный по матери князь Чагадаев, сивый ус за ухо закинул, чеканным кавказского серебра поясом поигрывает.

– Что ж, Тамара… Другие-прочие пляшут, а ты будто жар-птица привинченная. Уважь дядю, пройдись, что ли, рыбкой!…

Защелкал он мерно в ладони, словно деревянными ложками брякнул. Мужчины, стало быть, подхватили: раз-раз!… Музыканты брызнули. Взмыла Тамара, Господи, Твоя воля!

Летает это она пушинкой, шароварки легкими пузырями вздуло, косы полтинниками звякают, ножка ножке поклон отдает, ручка об ручку лебедем завивается. Слуги, которые гостей обносили, с подносами к земле приросли, а гости осатанели, суставами шевелят, каблуками землю роют… Сплясал бы который, да вино ножки спеленало.

×
×