– Кыш, пошли прочь на куфню! Еще и чужих понавели смотреть, – эка невидаль, – с солдата мерку сымают… Вон отседова, не то барыне доложу, она вас живо распатронит.

И в монументальную комнату колобком вкатилась. Посмотрела на Бородулина, аж чепчики заскребла:

– Тьфу ты, нечистая сила! Ишь, как живого солдата в крымскую девку обработала…

Солдат, бедный, так голенищами с досады и хлопнул:

– Что ж, бабушка, самому не сладко… По городу не пройти, – так и поливают. Привязала меня твоя барыня через адъютанта, как воробья на нитке, куда ж подашься…

– А ты не гоноши… Какой роты?

– Первой, бабушка. Под арестом ни разу не был, стрелок хоть куда, – из пяти пуль все пять выбиваю… Вот и дождался производства. Барыне б твоей полпуда мышей за пазуху!

Пожевала старушка по-заячьи губами, обсмотрела со строгостью Бородулина, однако ж смягчилась.

– Внучек у меня в Галицком полку служит тоже в первой роте. Вроде тебя. Винтовку за штык в вытянутой руке поднимает… Ну что ж, сынок, надо тебе ослобониться. Барыня у нас ничего, да вот блажь на нее накатывает, все норовит кобылу хвостом вперед запречь…

– Да как же, бабушка, ослобониться-то?

– А ты старших не перебивай. И не такие винты развинчивала… – Походила она по комнате, морскому богу в морду с досады плюнула и вдруг – хлоп! – на прюнелевых ботинках подкатывает к табуретке, веселым шопотом скворчит:

– Нашла, яхонт… Ей Богу, нашла! Куда дерево подрубил, туда, милый, и свалится! Барыню нашу нипочем не сколупнешь, – адъютантом вертит, не то, что солдатом на табуретке. Однако есть и на нее удавка: запахов простых она не переносит, – субтильная дамочка. Почитай, с самого детства, чуть-что, чичас же из комнаты вон…

– Да где ж я, бабушка, запахи энти-то возьму?

– А ты, Скобелев, вперед не заскакивай… Завтра спозаранку, прежде чем на муку свою идти, редьки скобленной поешь, сколько влезет, да еще полстолько… Понял? Да луковицу старую пополам разрежь и подмышками себе натри до невозможности. Вот как вспотеешь, не то что барыня, мухи на паркет попадают. Чу, идет… Пострадай уж, сынок, сегодня, а завтра помянешь ты меня, старуху, добрым словом.

И с тем на прюнелевых ботинках выкатилась, будто светлый ангел.

Барыня взошла и опять за свою глинку. Возрилась она раз-другой, сережками потрясла:

– Чудной вы, солдатик. То, как сыч сидел, а теперь вишь веселость какую в лице обнаружил. Посурьезнее нельзя ли? Антигнои, они веселые не бывают.

А как тут серьезным сидеть, когда все нутро у солдата от старушкиных слов так и взыграло…

* * *

Далее что и рассказывать?… Как на другое утро стал солдат на посту своем табуретном редькой отрыгивать, да как потным луком от него, словно из цыганского табора, понесло, – барыня так и взвилась. Да еще на евонное счастье дождик шел, – окна не откроешь…

Стала она с ножки на ножку переступать, да кружевным платочком вентиляцию производить, да глину с тоски не в тех местах мять, где полагается…

К грудям ей подкатило, насилу успела выбежать, – можно сказать, аж люстра матом покрылась, до того солдат нянькин рецепт по всей форме произвел.

Ждет он, пождет, нет барыни. То ли ему одеваться, то ли дальше редькой икать… Да и совесть покалывать стала: барыня к ему "солдатик-солдатик", а он так со шкурой ее от глины и оторвал. Что ж, сама виновата, хочь бы, скажем, Ермака с него лепила, либо генерала Кутузова, а то такую низменную вещь…

Стал он деликатно каблуками постукивать, чтоб редьку заглушить, ан тут нянька гимнастерку ему несет, глаза, как у лисы, когда она из курятника с полным брюхом ползет.

– Ну, милый, полный расчет. Оболакайся да ступай в лагерь, нам ты более не надобен… Ух, и начадил ты, однако, – сига закоптить можно.

Курительную монашку зажгла и в угол отвернулась, пока солдат с себя поганую одежу сымал.

Затянул он поясок, обернулся, полушалок с турецкими бобами из кармана вынул и старушке с поклоном преподносит:

– Примите, бабушка, за совет, за беспокойство. Из волчьей ямы, можно сказать, вытащили!…

– Ах, свет мой! Глазастый-то какой, – вот уж угодил старухе. Спасибо, сынок. Кабы с плеч лет пятьдесят скинуть, я б тебя, ландыш, и не так отблагодарила. Однако, ступай, – до того от тебя простой овощью разит, что и разговор вести невозможно.

Встряхнулся Бородулин, налево-кругом повернулся, подошвой о пол хлопнул, – аж все голые мужики-бабы по стенкам затряслись…

Солдат и русалка

Послал фельдфебель солдата в летнюю лунную ночь раков за лагерем в речке половить, – оченно фельдфебель раков под водочку обожал. Засветил солдат лучину, искры так и сигают, – тухлое мясцо на калке-кривуле в воду пустил, ждет-пождет добычи. Закопошились раки, из нор полезли, округ палки цапаются, мясцом духовитым не кажную ночь полакомишься…

Только было солдат приноровился черных квартирантов сачком поддать, на вольный воздух выдрать, – шасть! кто-то его из воды за сапог уцепил. Тащит, стерва, из всей мочи, прямо напрочь ногу с корнем рвет. Уперся солдат растопыркой, иву-матушку за волосья ухапил, – нога-то самому надобна… Мясо живое кое-как из сапога выпростал, а сапог, к теткиной матери, в воду рыбкой ушел…

Вскочил он полуобутый, глянул вниз. Видит, русалка, мурло лукавое, по мокрую грудь из воды выплеснулась, сапогом его дразнит, хохочет:

– Счастье твое, кавалер, что нога у тебя склизкая! А то б не ушел… Уж в воде я б с тобой в кошки-мышки наигралась.

– Да на кой я тебе ляд, дура зеленая? Играй с окунем, а я человек казенный.

– Пондравился ты мне очень! Морда у тебя в веснушках, глаза синие. Любовь бы с тобой под водой крутила…

Рассердился солдат, босой ногой топнул:

– Отдай сапог, рыбья кровь!… Лысого беса я там под водой не видал, – у тебя жабры, а я б, как пустая бутылка, водой налился. Да и какая с тобой, слизь речная, любовь? На хвост-то свой погляди.

Тут ее, милые вы мои, заело. Насчет хвоста-то… Отплыла напрочь, посередь речки на камень присела, сапогом себя, будто веером, от волнения обмахивает.

Солдат чуть не в плачь:

– Отдай сапог, мымра! На кой он тебе, один-то? А мне, полуразутому, хочь и на глаза взводному не показывайся… Съест без соли.

Зареготала она, сапог на хвост вздела, – и одного ей достаточно, – да еще и помахивает. Тоже и у них, братцы, не без кокетства…

Что тут сделаешь? В воду прыгнешь, – залоскочет, просить не упросишь, – какое уж у нее, у русалки, сердце…

А она, с камешка повернувшись, кое-что и надумала:

– Давай, солдатик, наперегонки гнаться! Я вплавь по воде, а ты по берегу – вон до той ракиты. Кто первый достигнет, того и сапог. Идет?

Усмехнулся про себя солдат: вот фефела-то!… Ужель по сухопутью легкие солдатские ножки нехристь пловучую не одолеют?

– Идет! – говорит.

Подплыла она поближе, равнение по солдату сделала, а он второй сапог с ноги долой, да под куст и шваркнул. Чтобы бежать способнее было…

Свистнула русалка. Как припустит солдат, – трава под ним надвое, в ушах ветер попискивает, сердце – колотушкой, медяки в кармане позвякивают… Уж и ракита недалече, – только впереди на воде, видит он, вода штопором забурлила, и будто рыбья чешуя цыганским монистом на лунной дорожке блестит… Добежал, штык ей в спину! – плещется русалка супротив ракиты, серебряным голоском измывается:

– Что ж вы, солдатик, запыхавшись? Серьгу бы из уха вынули, бежать бы легче было… Ну что ж, давай повернем! Солдатское счастье, поди, с изнанки себя обнаруживает…

Повернулся солдат, и отдышаться не успел, да как вдругорядь дернет: прямо из кожи рвется, локтем поддает, головой лозу буравит… Врешь, язви твою душу, – в первый раз недолет, во второй перелет, – разницей подавишься!

Достиг до первоначального места, глянул в воду, так фуражку о земь и шмякнул. Распростерлась рыбья девка под кручей, хвост в кольцо свивает, солдату зеленым зрачком подмигивает:

×
×