С незнакомого слова разговор опять перешел на беседу об аллюрах.

— Галоп, — с торжеством во взоре воспроизводил Трофимыч, — есть ход лошади, при котором происходит во втором темпе опирание на диагонали.

Он декламировал, слегка ошибаясь в ритме и словах:

Кавалеристу нужен ром,
Когда несется он карьером
И только думает о том,
Как бы не умереть ему перед барьером.

— В атаку, — продолжал он, — несутся всегда полным аллюром. С лошадью делается бог знает что. Страх и ужас. Ба-атюшки!

— В атаку?

— Так точно. Я до сих пор помню турка, который едва не зарубил меня. Но лошадь у него была слабее, и я уцелел.

— Турка?

— Совершенно верно. Лошадь была — Чингиз звали. Пули кругом фьють! фьють! фьють! фьють! Сколько полегло! Как сейчас помню фамилии: Иванов, Голик, Буховцев, фон Штирленгольц…

— Убиты?

— В четырнадцатом году шестого ноября в Польше под Краковом, деревня Слизень, были посланы в разъезд. Попали на немцев. Выскакивают: хальт! хальт! хальт!

— Немцы?

— Да. Командир полка полковник Вышеславцев командует: «Шашки вон! Пики в руку! В атаку! Марш, марш, марш!»

— Вы служили в гусарах?

— Нет. Действительную службу проходил в драгунском, а на войну попал в уланский.

— А доломан носили гусары?

— Совершенно верно.

На стене ударили часы.

— Часы путаются.

Барометр, темно-зеленый от древности, предвещал ураган. Кот прыгнул на остывшую плиту.

— А ментик носили все?

— В точности так.

И будто в подтверждение сказанного Трофимыч запел, ошибаясь в мотиве:

Ах ты, гродненский гусар,
Тащит ментик на базар,
Ментик продал и пропил,
Дисциплину позабыл —
Ура! Ура! Ура! Ура! Ура! —

что было сил кричал Трофимыч, потом пояснял: — Так всегда кричали. — И, взглянув на меня, сказал: — Как же мне радостно, когда вы приезжаете гостить!

…Солнце поднялось. Облака скопились у горизонта. Перед нами тянулась дорога и справа — поле. Мы ехали шагам друг другу в спину. Я впереди, Трофимыч следом.

— У лошади, — раздавалось за пересчетом копыт, — двести двенадцать костей. У кобыл, впрочем, на три кости меньше.

— На три?

— Да.

— Гусары ездили большей частью на серых, драгуны на рыжих, кавалергарды на гнедых. — Эту мысль у Трофимыча вызвали, вероятно, масти проехавших мимо нас лошадей с телегами.

— На гнедых?

— Именно. Кавалергардов называли «похоронное бюро».

— Почему? — спросил я, злая, что он ответит:

— Они сопровождали всегда на свадьбах и похоронах.

Мы встретили трескучий комбайн у обочины, от которого шарахнулись и без того взмокшие и взволнованные наши кони. Глядя на поле и стоявшую рожь, Трофимыч пропел неверным голосом две строки.

— Песня, — добавил он, — на слова Некрасова.

«Некрасов, — все так же не оборачиваясь, попробовал думать я, — Николай Алексеевич. Ярославской губернии. Народный поэт большой знаменитости».

Дорога шла под гору. Внизу открылся районный центр и справа от него — местный ипподром. Беговой круг. Конюшни. Я обернулся — переговорить об этом с Трофимычем — и вдруг увидел: Пароль прихрамывает!

— Совершенно верно. Жалуется, — подтвердил Трофимыч, спешившись, стоя с Кинь-Камнем в поводу и глядя, как я вожу Пароля.

Повезло нам, что мы оказались неподалеку от своих.

На ипподроме, в призовой конюшне, мы застали всех. Только одно лицо было мне незнакомо. Высокий, красивый, веселый парень.

— А это, — разъяснили мне, — инженер-строитель. Приехал ломать ипподром и переносить на другое место.

Парень всматривался в окружавший его мир, вслушивался в конюшенные разговоры и, кажется, поражался, до чего удивительную жизнь ему придется здесь прекратить.

— Хороший парень, — аттестовали его на конюшне.

Правда, сам наездник Башилов держался в его присутствии как пленный полководец. Но Башилов появился не сразу.

Все сидели на сундуке со сбруей и вспоминали родословные лошадей.

— А, Трофимыч, — оживился при виде нас Валентин Михайлович Одуев, знаток бегов, который тоже был здесь, — сейчас он нам скажет! Скажи нам, Трофимыч, вот я им говорю: Пиролайн от Путя, Путя от Бригадирши, Бригадирша — мать Улана, серого, и Би-Май-Хеппи-Дейз, Би-Май-Хеппи-Дейз дала Трубадура от Тритона, Тритон — отец Валяльщика, Валяльщик — Ливерпуля, Ливерпуль, гнедой, дал Витязя, Лешего, Лукавого, Лакомку, а также Лиха-Беда-Начало и Лукамора. От Лукамора Ночная-Красавица в заводе у Якова Петровича Бочкаря ожеребила рыжего жеребенка, во лбу бело… Скажи им, Трофимыч, какая у него была кличка?

— Ошибаетесь, — ветврач не дал Трофимычу еще и слова сказать. — Вы правы, Яков Петрович любил двойные клички. Все эти Ночные-Красавицы, Мои-Золотые были у него. Но у него же был…

Ему не удалось окончить своей речи, как не успел Трофимыч вынести свой приговор. Тут отворилась дверь конюшни, едва-едва, будто кошка или собака хотела проскочить в щель. Вошел маленький человечек. Все лошади разом вскинули уши. И мы сползли с сундука.

Это был наездник Башилов. Он двинулся по конюшие, останавливаясь возле каждого денника. Все окружили его, будто хирурга, совершающего обход палаты. Его помощник открывал дверь денника, конюх заходил и брал лошадь за недоуздок. Наездник некоторое время не спускал с лошади глаз, потом проходил дальше, иногда бросал: «Положить холодные бинты». Или: «Вечером растереть ему плечи». Или: «Дать моченых отрубей».

Больше никто не произносил ни слова. Валентин Михайлович однажды, не в силах сдержать своих чувств, выдохнул:

— Бож-же, сколько же в этой лошади породы!

Потом инженер вдруг спросил:

— А вот я все хотел узнать, как эту желтенькую лошадку зовут?

Башилов к нему не повернулся. Он бросил взгляд на нас. Долгий вопросительный взгляд. И в глазах наездника было: «Скажите мне, что здесь делает этот человек?»

— Игреневая она, — зашептал Одуев инженеру, — игреневой масти. Пожалуйста, не говорите, «желтенькая», «черненькая»! Это совершенно по-женски.

Парень, призванный перенести ипподром и способный сделать это, кажется, силой своих мышц, просто не знал, куда деваться. «Хороший парень» — так ветврач расценил его смущение.

Обход конюшни тем временем был закончен, и Башилов устроился у стола, который стоял рядом с сундуком. Мы опять уселись на сундук, и я оказался прямо над плечом наездника, который достал ручку и стал заполнять «Табель работы лошадей».

Наездник выводил: «Го-лоп…» Те же руки держали вожжи и хлыст, приносившие победу за победой.

По ритуалу беседу можно было продолжать. Разумеется, приличную беседу. Конюшенную. Одуев, ветврач и Трофимыч, теперь все трое, вполголоса повторяли, как стихи: «…от Путя», — и дальше до Ливерпуля и Лукамора, рыжий отпрыск которого им все же никак не давался. «…Трубадура от Тритона, Тритон — отец Валяльщика, Валяльщик…»

— Да рыженький такой, во лбу бело, — шептал Одуев, стремясь силой подробностей освежить свою память.

— Ночлег, — разрешил их страдания Башилов, ударяя на первом слоге и кладя ручку.

— Верно, Ночлег, — все с облегчением вздохнули.

Раз уж «сам» заговорил с нами, то можно было и к нему обратиться. Но, конечно, как положено. Выбирая слова, я спросил:

— У нас конь на левую переднюю жалуется. Нельзя ли посмотреть?

Башилов встал и вместе со всем синклитом пошел из конюшни.

— Проведите.

Как прикажете провести, если сам он стоит, хотя и на пороге конюшни, но спиной к нам — сено в тамбуре шевелит.

Я решился:

— Простите, но я прошу, чтобы посмотрели нашу захро…

Глаза наездника вонзились в меня. «Что это? — говорил взгляд. — Иностранец какой-то! Разве неясно сказано?»

×
×