— Ты что, боишься? — спросил меня дядя, заметив, что я дрожу.

Я не посмел признаться в своем страхе и ответил ему, что мне очень холодно.

— Тогда раздевайся живей. Я сейчас унесу свечу, у нас ложатся спать без света.

Я скользнул в постель, но едва дядя затворил за собою дверь, как я окликнул его. Мне показалось, что рыцарские доспехи покачнулись и зазвенели. Дядя вернулся.

— Дядя, там живой рыцарь!

Он подошел к моей кровати и пристально поглядел на меня:

— Чтобы я никогда больше не слышал от тебя подобных глупостей, а то тебе здорово влетит!

Больше часу лежал я без сна, закутавшись с головой в сырые простыни, дрожал от страха, холода и голода. Наконец, расхрабрившись, я заставил себя поднять голову и открыть глаза. Лунный свет падал из двух высоких окон и делил комнату на три части: две светлые и одну темную. На дворе было ветрено, стекла дребезжали в оконных рамах, по небу неслись маленькие облачка и порой закрывали луну. Я не сводил с нее глаз и готов был смотреть на луну всю ночь; мне казалось, что она для меня сейчас — то же, что маяк для моряков, и, пока она будет сиять, я не погибну. Но луна поднималась выше, и, хотя свет ее еще проникал в комнату, из окна ее уже не было видно. Я закрыл глаза. Но в каждом углу, за каждым предметом мне чудилась неведомая опасность, которая притягивала мой взор, как магнит, и заставляла меня невольно открывать глаза. Внезапно порыв ветра потряс весь дом, рассохшиеся стены затрещали, ковер закачался, и от него отделился красный человек, размахивающий саблей; крокодил, разинув пасть, принялся танцевать на конце веревки, чудовищные тени побежали по потолку, а рыцарь, которого, очевидно, разбудил весь этот шум, зашевелился в своих доспехах. Я хотел закричать, протянуть руки к рыцарю, умолять его спасти меня от красного человека, но не мог пошевелиться, не мог произнести ни звука — мне казалось, что я умираю.

Когда я очнулся, было совсем светло, и дядя тряс меня за плечо. Прежде всего я посмотрел на красного человека. Он снова неподвижно застыл на вышитом ковре.

— Впредь постарайся всегда просыпаться сам, да пораньше, — сказал дядя. — А сейчас поторапливайся! Перед уходом я хочу показать тебе, чем ты должен заняться.

Дядя чрезвычайно деятелен и суетлив — черта, свойственная людям маленького роста. Энергия, присущая всем Кальбри, заключенная в таком тщедушном теле, доходила у него до какого-то неистовства. Он вставал ежедневно в четыре часа утра и спешил в свою контору, где работал без отдыха до прихода клиентов, то есть часов до восьми-девяти. Всю работу, сделанную им за четыре или пять часов, я должен был затем переписать, потому что все акты судебного пристава обязательно должны иметь копии.

Едва лишь дядя вышел из дома, я бросил порученную мне переписку; с тех пор как проснулся, я думал только об одном — красном человеке. Я чувствовал, что, если ночью он снова сойдет со стены, я этого не перенесу и умру от страха. Когда я вспоминал его угрожающее лицо и поднятую саблю, холодный пот выступал у меня на лбу.

Я начал шарить по всему дому, отыскивая молоток и гвозди. Найти их оказалось нетрудно, так как дядя имел обыкновение сам чинить сломанные вещи; затем я поднялся в свою комнату и направился прямо к красному человеку. Он с самым безобидным видом спокойно стоял на своем ковре. Но я не поверил этому коварному спокойствию, взял гвоздь и двумя ударами молотка приколотил его руку к стене. Рыцарь пробовал шевельнуться под своими доспехами, но сияло яркое солнце, час призраков миновал, и я сильно ударил его молотком по шлему, а крокодилу погрозил кулаком, давая понять, что и ему попадет, если он не будет вести себя хорошо.

После этого я совсем успокоился; совесть моя была чиста, потому что я пробил красному человеку только руку, а не вбил ему гвоздь прямо в голову, как собирался вначале. Затем я спустился в контору и успел к возвращению дяди закончить свою работу.

Он как будто остался мною доволен и сказал, что после работы я могу для развлечения заниматься уборкой: смахивать пыль с вещей, чистить щеткой и протирать шерстяной тряпкой мебель из старого дуба.

Как ни похожа была моя новая жизнь на счастливую и беззаботную жизнь у господина Биореля!

Постепенно я смирился с тем, что мне приходилось работать по четырнадцати часов в сутки, однако я никак не мог привыкнуть к голодовке, на которую обрек меня дядя. Хлеб всегда был заперт в шкафу, а на обед и ужин он выдавал мне только по одному ломтю.

На четвертый или пятый день я не выдержал: голод так истерзал меня, что, когда дядя стал запирать шкаф, я невольно протянул руку. Мой жест был настолько красноречив, что дядя сразу понял, в чем дело.

— Ты хочешь получить еще ломоть? — проговорил он, запирая шкаф. — Очень хорошо, что ты сказал мне об этом. С сегодняшнего вечера я буду давать тебе сразу целую ковригу. Она будет твоей, и в тот день, когда ты будешь очень голоден, ты сможешь отрезать от нее сколько хочешь.

Я был готов его расцеловать, но он продолжал:

— Однако на следующий день придется есть меньше, потому что ковриги хлеба тебе должно хватить на неделю. В пище, как и во всем, необходим порядок. Ничто так не обманчиво, как аппетит, а у таких ребят, как ты, глаза завидущие: им всегда хочется съесть больше, чем положено. В богадельнях выдают по триста восемьдесят граммов, или по тридцать восемь декаграммов хлеба в день. Такова же будет и твоя порция. Если этого хватает взрослому, то тем более хватит и тебе. Иначе ты станешь обжорой, чего я не могу допустить.

Как только я остался один, я разыскал в словаре слово «декаграмм» и выяснил, что он равен десяти граммам, или двум драхмам плюс сорок четыре зерна. Но эти цифры мне ровно ничего не говорили, и я решил выяснить этот вопрос.

Перед отъездом мама подарила мне монету в сорок су. Я пошел к булочнику, жившему напротив, и попросил дать мне тридцать восемь декаграммов хлеба. После долгих объяснений булочник отвесил мне три четверти фунта.

Значит, три четверти фунта — вот чему равнялись тридцать восемь декаграммов, так великодушно выделенных мне дядей. Я тут же съел этот кусок хлеба, хотя после завтрака не прошло и часа. Зато вечером за ужином я уже не чувствовал себя таким голодным.

— Я так и знал, — сказал дядя, не догадываясь, почему я отрезал такой скромный кусок от своей ковриги. — Я так и знал, что теперь ты будешь воздержаннее. Можешь мне поверить, это бывает всегда. Свое добро человек бережет, а чужое пускает на ветер. Вот увидишь: как только у тебя появятся собственные денежки, тебе захочется их придержать.

У меня оставалось тридцать су, но я их берег недолго: в две недели я истратил их, ежедневно покупая себе по двести пятьдесят граммов хлеба. Стоило дяде уйти из дома, как я бежал в булочную купить себе дополнительную порцию хлеба, и вскоре познакомился с хозяйкой пекарни.

— Мы с мужем не умеем писать, — как-то сказала она мне (в тот день у меня как раз кончились деньги), — а нам нужно подавать каждую субботу счет одному из наших покупателей. Если ты будешь писать нам эти счета, то каждый понедельник можешь получать два черствых пирожка по своему выбору.

Конечно, я с радостью согласился на такое предложение, хотя и предпочел бы вместо двух пирожков получить один фунт хлеба. Однако я не осмелился попросить ее об этом. Дядя не покупал хлеба в здешней булочной, ему привозили хлеб из деревни, что обходилось на су дешевле за фунт, и потому булочница хорошо знала о его скупости. А мне было совестно признаться ей в том, что я голодаю, когда она и без того имела достаточно оснований презирать дядю за жадность.

Почему же мне не хватало порции хлеба, вполне достаточной для взрослого человека? Да потому, что в богадельнях и тюрьмах, кроме хлеба, дают еще суп, мясо и овощи. А у нас хлеб был основной едой, и добавлением к нему служили какие-то невероятные кушанья, самым питательным из которых была копченая селедка, ежедневно подаваемая на завтрак. Если дядюшка бывал дома, мы делили ее пополам; но «пополам» значило, что дядя, конечно, брал себе большую долю; когда же он уезжал, я обязан был оставлять вторую половину себе на завтра.

×
×