Глава 14

Похмелье машин

Андреа Моретти, сержант дорожной полиции, по праву считается лучшим стрелком в отделении. Капитан всегда выставляет его на городские соревнования. Может быть, Андреа и демонстрирует не слишком блестящие результаты — во всяком случае, только раз их отделение попало в тройку призеров первенства муниципальной полиции, но зато он любит это дело до безумия. Любит выхватить карабин из положения “на плече” и с ходу высадить магазин в скачущую между укрытиями мишень. Любит палить с разворота из штатной “беретты”, превращая бумажный силуэт в лохмотья. Может стрелять из любого положения, почти не целясь, на одной интуиции, не хуже какого-нибудь бойца спецотряда с вживленными усилителями скелета и искусственными нервами. Судьи — старые заслуженные копы — ценят этот его энтузиазм. Знают на опыте, что чем больше пуль попадет в наширявшегося до помутнения мозгов уличного стрелка, тем лучше для окружающих и для тебя самого. Неважно, сколько из них попадет в сердце или в голову. Попадание из карабина сорок пятого калибра — не шутка. Останавливающее действие у него — будь здоров. Скорость — вот что важно. Плотность огня. Старые копы знают в этом толк. Андреа Моретти — тоже.

Именно он два года назад расстрелял автомобиль с пьяным угонщиком, сбившим пешехода. До этого его изрешетили пулями два экипажа преследования. По нему стреляли из своих хлопушек пешие патрули. Но машина мчалась, как заговоренная. И только Андреа, улегшись на капот своего толстозадого “форда”, снес безумцу его дурную башку. Когда Андреа останавливает очередного байкера на гравицикле со снятым ограничителем тяги и выписывает умопомрачительный штраф, никто из бородатых братьев не раскрывает рта. Потому что сержант Моретти стреляет быстрее, чем думает. Тех, кто сомневался в этом, давно уже пропустили через печь городского крематория по программе бесплатного захоронения коренных граждан. Сержант Моретти служит уже пятнадцать лет. За это время любой может показать, на что способен. Он и показал. Когда он достает пистолет на занятиях по стрелковой подготовке, остальные прекращают огонь. Смотрят, как он палит. Андреа есть что показать молодым.

Сегодня утром он въезжает на эстакаду многоэтажной парковки со стороны улицы Висмари. Кивает знакомому охраннику. Тот поднимает шлагбаум. Старина “форд” мягко рокочет движком, петляя по спиральному подъему. Выезжает на крышу. Крадется между рядами невзрачных машин. Похожих на мыльницы “фолков”, “ферро” и “маско”. Лимузинов тут не оставляют. Дорогие машины стоят не выше второго уровня.

Андреа медленно идет вдоль бетонного бортика. Прохаживается из конца в конец. Поднимает лицо к небу. Ни облачка. Слюнявит палец. Ветер едва холодит кожу. Поворачивается лицом к Мариотт-платц. Смотрит на резную тушу отеля, прищурив глаза. Находит увитую зеленью смотровую площадку люкса. Третью справа. Солнце припекает ему спину в темной форменной рубахе. Припекает, несмотря на кожух легкого бронежилета поверх нее. Двести метров. Идеальные условия. Он возвращается к машине. Достает карабин. Закидывает его на плечо. Усаживается на капот и закуривает. “Хороший денек будет”, — думает сержант, выпуская через нос струйки дыма.

— Мишель, ведь я действительно не помню ничего, — жалуюсь я. — Все точно стерто. Только эхо в голове.

— Это бывает после “дури”, — спокойно говорит моя баронесса. Мы сидим в огромном светлом помещении с мягким ковром на полу и завтракаем вдвоем, без прислуги. Охрана ожидает нас в других комнатах. Все это вместе — несколько спален, бассейн, сауна, тренажерный зал, гостиная с тяжелой мебелью из настоящего темного дерева, смотровая площадка с живыми деревьями и цветами, все это — номер-люкс. Так мне Мишель объяснила, когда мы утром встретились. Правда, не объяснила, как я тут очутился. И Триста двадцатый темнит. Бормочет что-то уклончиво. Вроде бы даже дуется. Тоже мне, друг.

Солнечный свет, чуть затемненный поляризованным стеклом, блестит на глянцевых листьях комнатных деревьев. Я размазываю масло по кусочку тоста. Руки слегка дрожат. Я съел три яйца всмятку, большой ломоть жареной ветчины, миску жидкой овсянки, тарелочку чего-то со вкусом йода и рыбы. Выпил две чашки кофе со сливками и стакан апельсинового сока. И все равно голоден. Вроде неделю не ел. Упоминание Мишель о “дури” будит внутри кое-что не слишком приятное. Мне становится стыдно. Но то, как она об этом говорит — естественно и буднично, заставляет меня удивиться.

— Ты так спокойно об этом говоришь? — осторожно спрашиваю я. — Ты разве не сердишься на меня?

— Сержусь? Об этом? А что в этом такого? — Мишель даже чашку с кофе опускает, такое изумление у нее в глазах. — Все этим пользуются. А музыканты и артисты — в особенности. Это ведь имперская планета.

Стоп. При чем тут имперская планета? Что значит — все? Что-то я совсем запутался.

— Все? Ты хочешь сказать — они тут все равно, что наши синюки на базе? Сплошь наркоманы? Ты, верно, шутишь, Мишель? Ведь шутишь, да? Ты же на тех синюков на базе так смотрела — как на животных!

— Юджин, ты просто с ума меня сведешь своей непосредственностью! Ты что, головой вчера приложился?

— Не знаю, — убито отзываюсь я. — Ты все же расскажи мне, ладно?

— Ну, хорошо. Если тебе так хочется, — она пожимает плечами, будто исполняя каприз ребенка. — Эти штуки с рождения вживляются. Всем имперским гражданам. “Центры равновесия”. Такие крохотные биоэлектронные создания. Они растут вместе с людьми. Через них стимулируется развитие личности. Генерируются положительные эмоции. Формируется набор базовых понятий “плохо-хорошо”. Определяется оптимальное направление деятельности человека. Набор позитивных эмоций, гарантирующий равновесие...

— Постой, — прошу я. — Я не понял — эти штуки всем вживляются? Абсолютно?

Мишель снисходительно улыбается.

— Юджин, эти штуки вживляются только имперским гражданам, — она выделяет слово “имперским”. — Жители колоний их не имеют. Им это ни к чему. У них и права голоса-то нет. В колониях местные органы власти назначаются корпорациями.

×
×