И прежде чем я успела на что-нибудь решиться, он кинулся ко мне в спальню и прихлопнул за собою дверь. Признаюсь, мое положение было довольно критическое. Конечно, я была уж не в первой молодости, однако ж не дожила еще до тех лет, перед которыми молчит злословие. Боже мой, какие бывают странные обстоятельства в жизни!.. Что бы стали обо мне говорить, если б узнали, что я спрятала к себе в спальню молодого человека, а меж тем я не могла себя ни в чем упрекнуть! Дюк де Монсо вошел ко мне, по обыкновению, с улыбающимся лицом, но, кажется, мое показалось ему вовсе не веселым.

— Что вы, княжна? — спросил он, опускаясь в креслы. — Здоровы ли вы?…

— Да, мне что-то нездоровится, — прошептала я, поглядывая невольно на двери моей спальни.

— Что с вами? Вы так бледны…

— Да, дюк, мне что-то не по себе.

— А вот теперь вдруг покраснели… Да у вас лихорадка… точно лихорадка.

Лихорадки у меня не было, но я чувствовала, что вся горю, как на огне. Да и было отчего: эта скверная треугольная шляпа с плюмажем лежала на полу: вероятно, шевалье обронил ее второпях. «Ну, — подумала я, — теперь надобно на все решиться. Мосье де Монсо непременно увидит эту шляпу и, разумеется, не скажет ни слова; но что он будет обо мне думать!» Меж тем дюк окинул взглядом всю комнату, и вдруг взор его остановился — вы отгадываете на чем?

— О! да вы в самом деле нездоровы! — проговорил он, вставая. — Прощайте, княжна! Я не хочу вас беспокоить, тем более что болезнь ваша очевидна: она в глаза бросается…

— Останьтесь, мосье де Монсо, — сказала я твердым голосом. — Мне нужно поговорить с вами.

— Если вам это угодно, — шепнул дюк, опускаясь снова в креслы, — но я, право, думаю, что вам лучше остаться одной.

— Позвольте вас спросить, — сказала я, стараясь смотреть ему прямо в глаза, — вы не оставили во Франции никого из ваших родных?

— Живых никого, — отвечал грустным голосом дюк. — Я выехал из Франции с моей женою, но имел несчастие потерять и ее: она умерла в Берлине.

— Как же, я слышала, что у вас есть родной племянник?

— Извините, княжна, у меня нет племянника.

— А шевалье д'Естеньвиль?

— Шевалье д'Естеньвиль? — повторил дюк. Он замолчал, понюхал табаку и, отряхая свои манжеты, сказал очень сухо:

— Да, у меня был племянник, шевалье д'Естеньвиль, но он умер на гильотине.

— Правда ли также, — спросила я, — что вы ненавидите этого племянника?

— Кто это мог вам сказать? — перервал дюк, посмотрев на меня с удивлением.

— Мосье де Монсо, — продолжала я, — вы называетесь моим другом, так позвольте же говорить с вами по-дружески. Как бы ни был виноват перед вами шевалье д'Естеньвиль, но он ваш племянник. И то ли теперь время, чтоб вам питать ненависть к родным? Неужели вы не протянули бы ему руки даже и тогда, если б встретили его на чужой стороне, брошенного на произвол судьбы, в бедности, нищете, без всякого покровительства?… Конечно, поступок вашего племянника неизвинителен; но вспомните, дюк, что и вы также были молоды, что и в вашей жизни были также эти безумные годы, когда рассудок молчит, а говорят одни страсти… Позвольте, позвольте! — продолжала я, заметив, что дюк сбирается меня перервать. — Я знаю, что вы хотите сказать: он мог влюбиться в дюшессу, но должен был скрывать эту страсть.

— Что вы это говорите? — вскричал дюк. — Я вас не понимаю, княжна!

— О, вы очень меня понимаете! — сказала я. — Конечно, вы должны находить странным, что я стала с вами говорить о таком деликатном предмете; но когда дело идет о том, чтоб примирить вас с преступным, но истинно несчастным племянником…

— С каким преступным племянником? — перервал дюк. — Позвольте вам сказать, княжна, это уж начинает походить на какую-то мистификацию. Да с чего вы взяли, что шевалье д'Естеньвиль, этот честный и рассудительный малый, был влюблен в свою родную тетку?

— К чему эта скрытность, мосье де Монсо? — возразила я. — Вы видите, я знаю все. Будьте же великодушны — сжальтесь над вашим племянником, простите его!

— Помилуйте, княжна! — сказал дюк. — Да что мне ему простить и на что ему мое прощенье, если б он и в самом деле был виноват передо мною? Я уж имел честь вам докладывать, что моему племяннику отрубили в Париже голову.

— А если вы ошибаетесь?

— Нет, княжна, я не могу в этом сомневаться: я был свидетелем его казни.

— То есть вы видели, как его везли на эшафот?

— И видел и слышал, как эта подлая чернь ругалась над бедным шевалье д'Естеньвилем, называла его чудовищем, уродом… Конечно, мой покойный племянник был необычайно дурен собою…

— Что вы говорите! — сказала я с ужасом.

— Да, княжна, природа была для него совершенной мачехою: он был горбат, крив, небольшого роста…

— Боже мой! — вскричала я невольно. — Так кто же теперь сидит в моей спальне?

— Извините, княжна, — промолвил улыбаясь дюк, — на этот вопрос я отвечать вам не могу; вы это должны знать лучше моего.

— Да этот человек называет себя шевалье д'Естеньвилем и говорит, что он ваш племянник; он вовсе не крив, не горбат и даже весьма приятной наружности…

— В самом деле?… Так, видно, он похорошел после смерти… Это очень любопытно… позвольте, княжна!

Дюк встал, подошел к дверям моей спальни и сказал громким голосом:

— Милостивый государь, не угодно ли вам пожаловать сюда, к нам! Ответа не было.

— Господин шевалье д'Естеньвиль, — продолжал дюк, — если вы не хотите сделать нам эту честь, так мы должны будем позвать людей… Да полноте манериться, любезный племянник, — выходите! — продолжал дюк, отворяя обе половинки дверей. — Прошу сюда, поближе к свету! — примолвил он, схватя за руку и таща за собой моего гостя.

Признаюсь, мне стало жалко, когда я взглянула на этого бедного француза; во всю жизнь мою я не видывала такого испуганного и несчастного лица.

— Что я вижу! — вскричал дюк. — Франсуа!.. Это ты, бездельник?

Вместо того чтоб отвечать на этот ласковый вопрос, француз освободил свою руку, кинулся опрометью вон из комнаты и выбежал из лакейской так проворно, что мои люди не успели оглянуться.

— Да кто же этот господин? — спросила я.

— Слуга или — если вам угодно — камердинер моего покойного племянника, — отвечал спокойно дюк, открывая свою табакерку.

У меня руки так и опустились. Камердинер, слуга!.. И я позволила себя обмануть таким грубым образом!.. Приняла лакея за знатного барина!.. Боже мой, что подумает обо мне дюк?… Вероятно, он заметил мое смущение и, как человек отлично вежливый и умный, сказал мне:

— Я не удивляюсь, княжна, что этот негодяй вас обманул; он очень неглупый малый и получил даже некоторое образование… Но по какому случаю вы сделались его покровительницею?

Я рассказала все дюку; он обещал мне не говорить об этом никому; разумеется, я также молчала и вот только теперь, спустя тридцать лет, решилась рассказать вам эту странную историю. Я не знаю, куда девался мосье Франсуа; но уж, верно, он успел пристроиться к хорошему месту, потому что, сколько я помню, у этого негодяя выговор был самый чистый парижский».

Лаврентий Алексеевич (набивая свою трубку). Ай да молодец мусью! Вот они каковы, французы-то! Совести ни на денежку, да зато и в карман за словом не полезут.

Кучумов. Что и говорить — лихой народ! На иного взглянуть не на что, а как примется врать, так только слушай!

Онегина. О, конечно! Мне иногда случалось в Париже разговориться с каким-нибудь портье или оборванным разносчиком — удивительно!.. Такие начнет отпускать фразы, что поневоле скажешь ему «мосье».

Онегин. Да, это правда. Когда я жил в Москве, так у меня очень часто бывали на балах французские вояжеры, графы, бароны, маркизы, а может статься, и такие же шевалье д'Естеньвили, — кто их знает! У нас дело другое. Вот, например, ваш Пахом, Лаврентий Алексеевич, или мой Терентий — да оденься они хоть по модной картинке, кто их за господ примет?

Кучумов. Это оттого, Сергей Михайлович, что во Франции народ уж такой. Там, говорят, все под одну масть. Ведь свет-то велик, батюшка! В одном месте так, в другом этак. Поговорили бы вы с моим соседом, Иваном Евстафьевичем Курильским; вы знаете, служил он во флоте и ездил по разным морям. Послушаешь его — господи, боже мой, чего-то нет на белом свете, каких обычаев, поверьев! И все это он видел своими глазами.

×
×