Семен стал рассказывать. Когда он кончил, Димов воскликнул:

— Ну вот! Так я и знал, что все раздуто и приукрашено. У Челпанова в его кляузе все наоборот. Вдобавок он к ней еще целую кучу свидетельских показаний приложил. Пять человек в один голос твердят, что вел ты себя возмутительно. Вот и доказывай теперь, что ты не верблюд.

— А что Антипин сказал?

— Прислал с Челпановым свое письменное объяснение. Факт твоего хамского обращения с ним хоть и со всякими оговорками, а тоже подтверждает Под конец он часть вины на себя берет, но это ничего не меняет… Не вовремя, брат, все это с тобой случилось, — вздохнул Димов. — Очень не вовремя! Навредил ты себе так, что даже и не подозреваешь. Через три недели состоятся выборы в учредительное собрание. В Чите выдвинули в него тебя по списку крестьянского большинства. Сейчас же это дело уком партии опротестовал. Челпанов ведь от меня со своим заявлением к секретарю укома понесся. А наш секретарь Горбицын человек в наших местах новый. В Забайкалье он пришел политработником Пятой Красной армии. Тебя совершенно не знает и после всего, что услыхал о тебе, решил, что ты бандит бандитом, и сделал тебе отвод. Конечно, мы ему докажем, что ты совсем другой, чем он думает. Но для этого нужно время, а выборы на носу. Так что не бывать тебе членом учредительного собрания.

— Не бывать, так не бывать, — сказал Семен. — Жалеть об этом не стану. Да и какой из меня к черту член учредительного собрания, ежели я по складам кое-как читаю. Голова у меня сейчас о другом болит. Антипин велел Алену мясным бульоном поить, манной кашкой питать, а я даже не знаю, из чего эту кашу варят. О манне небесной слыхал, а манной крупы никогда в глаза не видал.

— Из пшеницы эта крупа делается. Вещь для больных незаменимая. Постараюсь немного достать для тебя. А потом я привез тебе кое-что получше. Я снесся вчера же по телеграфу с Читой, и мне разрешили оказать тебе небольшую денежную помощь. Это для нас вопрос не только чести, но и простой целесообразности. Пятьдесят рублей золотом — деньги не ахти какие, но большего, к сожалению, мы сделать пока не можем.

— С этой вашей помощью разговоров потом не оберешься. Ведь не один я сейчас бедствую. А потом, что же это такое? Одной рукой бьете, другой подарок делаете?

— Эти не подарок, а неотложная помощь заслуженному и уважаемому человеку. Разговоров же ты не бойся. Мы не собираемся всем рассказывать об этом. Мы знаем, что нуждаются многие, и помогаем тебе в первую очередь потому, что ты нам также должен крепко помочь в борьбе со всеобщей разрухой и нищетой. Для своего села, Семен Евдокимович, ты можешь сделать больше, чем кто-либо. Как только поправится жена, придется тебе впрягаться в общественную работу. Ты должен возглавить народно-революционную власть в Мунгаловском. Спрашивать с тебя, как с коммуниста, будем крепко.

— Ни работы, ни ответственности я не боюсь. Только вот с грамотой, товарищ Димов, у меня плохо.

— Грамоте заставим учиться. Коммунистам, брат, всю жизнь положено учиться. Прикажет партия, и за букварь засядешь, как миленький. Ваш теперешний председатель малодеятельный, равнодушный ко всему, кроме собственного хозяйства, человек. Мы знаем, что он из себя представляет. Недаром ты его, как он жаловался мне сегодня, «зеленым партизаном» зовешь.

— Это я шутя. Мужик он неплохой.

После этого Димов заговорил о том, что больше всего интересовало Семена. Больше сорока мунгаловцев с семьями и в одиночку убежали за границу. Самые богатые из них едва ли вернутся домой. У них остались в поселке хорошие дома, хлеб в амбарах и даже скот Посеянный в двадцатом году хлеб они не успели убрать. Часть его пропала на корню, часть сжали мобилизованные для этого жители. Теперь его надо привезти с полей и обмолотить. Семен считал, что хлеб следует распределить среди остро нуждающихся в нем партизан и бедноты.

— А если богатеи вернутся домой? — спросил Димов. — Тогда что будем делать?

— Не вернутся. Они здесь многим так насолили, что их живо ухлопают.

— Нет, устраивать над ними самосуд мы никому не позволим. А кое-кто может вернуться. Наше правительство собирается послать специальную комиссию к беженцам. Можно не сомневаться, что она многих сагитирует вернуться домой. Так что никакой опрометчивости в этом деле допустить нельзя… А сколько, кстати, у вас всего народу за границей?

— Да человек сорок наберется. Почти все они служили в дружине, потом затеяли переворот в заводе, и после этого увел их Каргин на ту сторону. Он ими коноводит.

Димов побарабанил пальцами по столу и сказал:

— Сделаем так. Соберем завтра собрание партизан и бедноты, и пусть оно решит, чьи дома и хозяйства подлежат конфискации, как принадлежавшие врагам революционного народа. Вынести такое решение вы имеете полное право. Мы у себя на ревкоме утвердим его, и тогда вы по своему усмотрению распорядитесь имуществом контрреволюционеров. Это будет и законно и справедливо.

— Толково рассудил, — обрадовался Семен. — Выходит, бедноте и при «буфере» жить можно.

— Так ведь это же красный «буфер». И мы с тобой знаем, к чему он и зачем… На собрании, кстати, поговорим и о том, что сельревкому нужен новый председатель. Тогда партизаны будут знать, как им следует вести себя на общем собрании всех граждан села, когда встанет вопрос о смене председателя.

Разговор этот показал Семену, что его предубежденное отношение к Димову не имеет никаких оснований. На него можно было положиться и как на председателя и как на хорошего товарища в беде.

Когда вернулись к Людмиле Ивановне, она с красно-синим карандашом в руках проверяла ученические тетради. Какая только бумага не шла на эти тетрадки! Сшитые суровыми нитками, все они были сделаны из чистых или исписанных с одной стороны деловых бумаг Канцелярии атамана Четвертого военного округа и Орловского станичного правления, из каких-то конторских книг и грубой оберточной бумаги всех цветов и оттенков.

Димов взял со стола несколько тетрадей, исписанных на обороте дореволюционными канцеляристами, бегло просмотрел их и сказал:

— Да, тетрадочки! Это не то, что прежние, фабричной выделки. Хотя и мало я в школе учился, а тетради те всегда перед глазами стоят. Там тебе и разлиновка голубенькая и портреты великих писателей на обложках, а в самом конце — таблица умножения. Шестью шесть — тридцать шесть, семью семь — сорок девять! И не хочешь, да на всю жизнь выучишь.

Семен снял с вешалки свой полушубок и стал одеваться.

— Куда вы торопитесь, Семен Евдокимович? — спросила Людмила Ивановна. — Посидите. Чаю еще попьем, поговорим, пока Михаил Осипович не уехал.

— Людмила Ивановна! — сказал ей Димов. — Не намекайте, что и мне пора расставаться с вами. Я дал слово Забережному, что завтра проведу у вас собрание партизан и бедноты. Куда же я денусь, если не разрешите переночевать у вас? Я могу спать, где угодно, и постараюсь вас не стеснить.

«Вот ловкач! — изумился Семен. — Ночевать подговаривается и меня не стыдится». Не глядя на Людмилу Ивановну и делая вид, что всецело занят своим одеванием, он дожидался, что ответит она Димову. И был немало раздосадован, когда она сказала:

— Ну, что же с вами сделаешь! Хотя и не совсем это удобно, но оставайтесь. Надеюсь, что Семен Евдокимович не подумает ничего плохого. — И она вопрошающе посмотрела на Семена, теребя в руках конец накинутого на плечи полушалка.

— Нет, нет! Что вы! — поспешил отозваться Семен и стал прощаться с ней и с Димовым, глядевшим на него, как показалось ему, лукавыми глазами.

«Прикидываются, комедию передо мной ломают, — думал о них по дороге домой Семен. — У самих, наверно, все давно на мази, а делают вид, что поневоле вдвоем остаются… А она, холера, красивая. У Димова губа не дура».

Весь вечер потом он нет-нет да и вспоминал, что Димов и Людмила Ивановна остались вдвоем. От этого страдало его мужское самолюбие. И ни с того ни с сего все время чувствовал он себя обманутым и уязвленным. Про Димова думал с тайной завистью и раздражением, про Людмилу Ивановну — с досадой и легкой грустью. Он сознавал, что думать об этом в его положении нехорошо и даже глупо, но не думать не мог.

×
×