* * *

Укрепи мою волю и сердце мое сохрани — это звучит как слова молитвы, обращенной к природе — Потому что мне снятся костры… — Повремени, подожди, пощади меня, я еще не все досказал, что мог. И все-таки это сны революции, это бессмертье мое звучит как заключительный предсмертный аккорд.

Это начало гибели людей 20-х годов, романтиков и мечтателей — «это сны революции, это бессмертье мое». Их прищемил 17-й год уже 17-летними юношами, как 41-й год прищемил души другого поколения, уже их учеников.

Ускользают впечатления и рассеиваются, а через много лет ловишь их в книге его стихов. Встает образ любимой им тогда женщины. Дуло в окно и шуршала во тьме кромка холщовых штор.

Целые периоды жизни: и мать, и жена, и сестры стирали мое белье.

Мы жили тогда очень бедно, и он роптал в стихах.

Начинающего верить в себя молодого поэта, худого, с веселым оскалом рта, или в последние годы грузного, обремененного инфарктом, глубоко задумавшегося человека, прикоснувшегося в творчестве своем к самому главному в его жизни.

В поэме он перебирал свою жизнь.

Отец, будучи родом из Заонежья, сумел нас всех влюбить в этот край. Край голубых озер, вереска, деревянной архитектуры и мужества, с кривыми карельскими березами и холодеющей гладью озер.

* * *

Какая плотная была у нас семья. Какая сжатая. Нас было пять человек, как кулак из пяти пальцев, внутри которого, как в калейдоскопе, переливались елки, пасхи, бумажные куклы, Оболенское и разные, разные радости. Теперь остались только я и Нина[7]. Она больная и старая, я тоже старая и, кажется, тоже больная. Два пальца, согнутые и не главные на руке: мизинец и безымянный. Остальные уже разогнулись.

ПОВАЛЕННОЕ ДЕРЕВО ЛЕГЧЕ ИЗМЕРИТЬ

Пришла телеграмма из далекого Петрозаводска о смерти нашего дяди (брата отца). По праву младшей и более подвижной в семье решено было, что поеду я.

В Москве была довольно теплая осень. Наскоро купив билет, уложив в сумку нужные на три дня вещи, я в летнем пальто села в поезд.

Душно и тряско в общем вагоне. Под скудной подушкой сумка с деньгами и телеграмма из далекого Петрозаводска о смерти дяди Жени. Вагон достался общий, шумный, набитый людьми битком. Наступила ночь и все постепенно разлеглись спать на свои места, освободив мое нижнее.

Улеглась и я, но не спалось. Сколько лет было бы сейчас дяде?

Наверное, 70? Или меньше? И начали в голове клубиться воспоминания. Большой теплой волной поплыло детство.

Этот дядя был наш любимец. Младший брат нашего отца. Один он остался в живых из этой большой незнакомой северной семьи (4 брата и 2 сестры). Вот и его уже не стало, все ушли.

Его приезды из Петрограда в Москву, а потом с фронта (1916) были всегда праздником. Подарки, пение, рассказы. Садился за рояль и довольно бегло наигрывал какие-то шутливые песенки. Больше пел мимикой, чем голосом.

Был врач. Довольно поздно женился и уже в начале революции приехал в Москву показывать старшему брату молодую жену.

Я помню ее легкой, подвижной, нарядной. Все бегала со мной малюсенькой по квартире, играли в салки и разбили большой горшок с цветком, кажется, пальмой.

Потом он уехал на родину в Петрозаводск и там осел. Народилось у него трое детей. Отец очень тосковал без своей северной родины, все говорил, что ему хотелось бы перед смертью погладить деревянную церковь руками. В 24-м году, за год до его кончины, отправились в гости к младшему брату. Ехали мы в жестком вагоне. С лекарствами, чайником, с бутылкой кипяченой воды.

В Ленинграде провели довольно много часов. На Дворцовой площади была торцовая мостовая, в щелях между деревом пробивалась трава, бродило несколько сонных свиней. Было жарко и грязно. Но 18-й век, замурованный в дивные дома, был прекрасен. Золотился шпиль Адмиралтейства, и Петр простирал свою длань на фоне неба.

Потом поехали дальше.

Отцу не удалось погладить северную деревянную архитектуру рукой. Ему даже не удалось ее увидеть, с поезда брат врач сразу уложил его в постель. Запомнился этот необыкновенный дом. Днем всюду шмыгали маленькие ребятишки, ночью всегда кто-то стучал в окно, вызывая доктора в город или в ближние деревни, пешком или на прибывшей за ним телеге он безотказно шел на вызов. А рано утром доктор спешил в больницу.

Тетя поутру, счищая грязь с его ботинок, сокрушалась и жаловалась мне, зачем он лечит всех бесплатно, зачем поднимается среди ночи, зачем иногда, даже не успев положить голову на подушку, отправляется на работу.

Дядя изменился за эти годы. Он стал седой, худой и на шее у него красовался уродливый шрам. Это он при свете керосиновой лампы, которую держала жена, сам себя оперировал (вырезал какие-то железки) и сам зашивал шов (без наркоза, разумеется). Когда бывала свободная минута, он садился за пианино и пел по-прежнему «Коля и Оля бегали в поле» и т. д. и подмигивал мне усталыми глазами.

Тянуть семью в 5 человек, да еще приехавших гостей, конечно, доктору было тяжело. Иногда, правда, мне приходилось видеть, как на черном крыльце появлялся мужик с рыбой или плачущая баба с десятком яиц, которая, причитая, объясняла жене, что доктор спас ее сына от крупа, а деньги отказался взять, так уж, сделай милость, хозяйка, прими яички.

Рассказы Татьяны Александровны

Это было в 1976 году. Мы плыли по Волге на пароходе. Поездка эта задумывалась заранее, но я присоединилась к ней внезапно. Еще весной шли разговоры о том, как им хочется отправиться в это путешествие — до Астрахани и обратно. Ведь было время, в самом начале их романа, когда пароходы были их единственным прибежищем. «Какое это было счастье иметь крышу над головой и быть вместе!» — нашла я позже в записках Татьяны Александровны. В огромном альбоме с фотографиями, который она выклеивала последние годы и в котором отразилась вся жизнь ее и Сергей Александровича, фотографии пароходов занимают две страницы — «Михаил Калинин», «Грибоедов», «Памяти Гурьянова», «Украина», «Радищев» и т. д. Всего около двадцати. Не только в эти годы, они и позже ездили. Им очень нравились эти путешествия — медленно проплывающие берега, тихие пристани, плеск воды за бортом.

В этот раз была еще и цель — Сергей Александрович собирался писать повесть, действие которой развертывается во время одной из таких поездок. Ему хотелось обновить впечатления…

«Может быть, это мое последнее путешествие», — сказал он мне как-то. И был прав.

Больше он никуда не ездил.

Но чем ближе к лету, тем больше возрастало беспокойство Татьяны Александровны. Она боялась, что заболеет — в то время ее уже сильно мучили приступы астмы — и Сергей Александрович, которому в то время было уже 75 лет, останется в одиночестве.

И тогда я приняла решение ехать с ними. Приличный билет уже нельзя было достать, и половину путешествия я провела в трюме, в шумной четырехместной каюте. Впрочем, там я только ночевала, весь день проводила на палубе или в их двухкомнатном люксе.

Татьяна Александровна себе напророчила — она, действительно заболела, почти не выходила и все береговые вылазки мы с Сергеем Александровичем совершали вдвоем. А вечерами собирались вокруг стола в первой комнате. И начинались рассказы, удивительные рассказы Татьяны Александровны. Обычно она вязала, иногда замолкала, считая петли, потом продолжала с того же места. Уютно светила настольная лампа. В окно тянуло свежим дыханием реки. Где-то тихо играло радио. Мир сужался. Тишина. Покой. Может быть, лучшие минуты моей жизни.

Татьяна Александровна была поразительная рассказчица. Даже в последние годы, больная, со сломанной ногой (перелом шейки бедра), задыхающаяся от приступов астмы, она всегда как-то вдруг начинала свои рассказы — о детстве, о семье, о людях, которых встречала, с которыми дружила. Так и вижу ее, сидящей на разобранной постели, в длинном свободном халате (халатов этих у нее было великое множество), перед ней столик, на котором в одном ей ведомом беспорядке разбросаны лекарства, ингаляторы, сигареты, какие-то записки.

×
×