— Ну и что?

— Нашим оказался. Петров, Моисей Соломоныч…

— Да, я не про него! Что нашёл? Диагноз какой?! Кеша засопел. Обычно он сопел и кряхтел, когда не мог

решиться, говорить или нет. Торопить его не стоило. И я молчал, уже догадываясь, что он скажет.

— Толковый мужик. Долго по душам беседовали, — начал Кеша издалека. И вдруг выдал как на духу: — А после восьмого сеанса положил руку мне на плечо, гад, в глаза поглядел, печально и мудро, будто из плена вавилонского, и сказал: «Кеша, этот заказ надо выполнять. Надо!»

Я замер на своём конце провода. Будто предо мною встала вдруг тень черного человека и пахнуло ночью.

— Я ему, мол, Абраам Моисеич, а клятва Гиппократа? Вы же доктор?! — бубнил Кеша. — А он мне: «Послушайте старого еврея, молодой человек. Вам дали хороший заказ, чего вы пыль подымаете, делайте таки ваше дело…» Я чуть со стула не упал. Профессор! Светило!!

Надо было успокоить друга.

— Кеша, любой фельдшер, ежели визави,[8] скажет тебе то же самое. Кончай комплексовать! Займись делом.

— А чёрный? — спросил он с ужасом.

— А что, чёрный, он тебя трогает, что ли?

— Нет…

— Ну и ты его не трогай! Делай своё дело… и не ной!

— Сговорились! — прохрипел он. И повесил трубку.

Были понятные времена, боевики-бомбисты окаянные немилосердно мочили исполнительную власть: царей, министров, генерал-губернаторов, городовых и городничих… Были да сплыли. Накатило непонятное третье тысячелетие, откуда ни возьмись объявились ужасные международные террористы и начали со страшной силой захватывать в заложники и мочить простых, никчёмных людишек, тысячами и миллионами — с таким рвением, будто всё на свете зависело именно от этих никчёмных человечков, толпящихся толпами… И стали мудрые власти на них всё списывать. И стали ими народ до посинения пугать и стращать. Будто других проблем больше и не было… И все верили и очень сочувствовали отважным и бескорыстным властям, которые день и ночь не спали, а всё спасали мировую демократию от коварных и злобных международных террористов да всё строили себе новые укреплённые резиденции за многометровыми стенами, чтобы оттуда успешно и непримиримо бороться с международным терроризмом… Народ рыдал от умиления. И ставил свечки во здравие заботливых правителей-державников. Денно и нощно молил за них Бога…

Но Бог-то не фраер.

Иногда надо спускаться с небес. Увы.

Вчера утром, возвращаясь из ночного клуба, в который меня затащил один мой читатель (хозяин этого притона), я вышел из машины пораньше, отпустил водителя… и с километр брёл по родным улицам до дома. Брёл в самом мрачном расположении духа. Брёл мимо бесконечных деревянных ящиков, с которых азеророссияне кавказской национальности продавали всё: от шнурков и ананасов до бюстгальтеров и героина. Кучки ментов, как цепные псы, готовые вцепиться в любого прохожего-перехожего, охраняли мордатых золотозубых хозяев… за что те им бросали время от времени кости и объедки со своего стола.

На остановке под лавочкой лежала пьяная русская бабёнка лет тридцати, опухшая и слюнявая. Раньше, при старой власти, да и при беспокойном старике Охуельцине бабы не валялись под лавками. Они стали валяться при реформаторе Перепутине…

Я нагнулся, вгляделся в лицо бабёнке, надеясь узнать в нём жену или одну из дочек нашего великого реформатора… Нет, те были где-то в другом месте… Такова суть реформ: ведь даже если все русские бабёнки будут валяться пьяными по дорогам, перепутинские всегда будут в другом месте… где? не знаю… может, в своих замках на Рей-не… а может, в Грановитой палате или на показе мод в Париже… или на ранчо в Техасе… только не под лавкой.

Почему?

Потому!

Потому что реформаторы не ставят свои опыты на себе, на своих супружницах и дочурках. Подопытного материала и без них хватает. Оле-оле-алилуйя-а!

Я раньше читал, что вурдалаков отстреливают серебряными пулями. Однако! Всю жизнь едят с серебра… мало! не наедаются! и мочить их надо серебром! в серебряных туалетах! на золотых унитазах!

Кеша так и не попал в ту ночь на скайдеку Сирс-тауэра. Хотя в занюханный чикагский аэропорт мы прилетели вместе.

Жирный боров на контроле долго вертел его паспорт. Бледнел, зеленел, трясся. Потом вызвал двоих не менее жирных мордоворотов на подмогу. Ткнул в Кешу пальцем-сарделькой. И сказал:

— Это не Булигин! Это Япончик!

— Япончик сидит в тюрьме, — поправил его один из мордоворотов и злобно уставился на Кешу.

— Значит, сбежал!

Меня всегда поражали чудовищная тучность этих за-океанцев и ещё более чудовищная тупость. Не все штатники были полуторацентнеровыми бегемотами. Но все были невероятно безмозглыми болванами. За исключением русских эмигрантов и россиянских евреев, которые здесь кичились, что они-то и есть настоящие русские (и это сущая правда! даю голову на отсечение!)

Япончик, этот благородный разбойник, русский Робин Гуд, сидел в задрипанной американской тюрьме, только потому что был аристократом духа и праведником. Шустрые прохвосты-«перестройщики» обобрали вчистую пол-Россиянии и умотали в Штаты. Япончик на свой страх и риск, как Дон-Кихот Ламанчский, поехал за ними, чтобы вернуть уворованное и просто восстановить справедливость. Справедливость восстанавливают праведники. Япончик, как и Кеша, был праведником. Почти святым. Он жил по Божьим заповедям, и потому был в законе. Но администрация и судьи Заокеании предпочитали дружить не со святыми авторитетами и благородными аристократами духа, а со всякой шпаной, с фраерней залётной, которая прибывала из разграбленной Россиянии с пароходами и самолётами баксов. И Япончика посадили.

Вся Россия вздрогнула от ужаса, покрылась смертным потом. Беспощадная расправа друзей-заокеанцев над её национальным героем стала последним гвоздём в крышку угрюмого русского гроба. На следующее утро Россия проснулась Россиянией.

И на то же утро Иннокентий Булыгин поклялся, что рано или поздно он вытащит Япончика из амэурыканских застенков! Даже если для этого придётся перебить половину Заокеании!

— Сукой буду! — заверил меня Кеша.

И я знал наперёд: не будет он никакой «сукой». Потому что он уже есть… кто? честь и совесть умершей России. Вот так! Россия умерла, сгинула! Но её честь и совесть остались: одна половина там, в Штатах, с Япончиком в камере, а другая здесь, в Россиянии, в Кешином чистом и большом сердце…

Но что могли знать про его сердце чикагские боровы!

Кеша вырвал свой паспорт из грязных лап, плюнул в жирную рожу и неспешно, с величавостью и достоинством пошёл назад, к самолёту. По дороге он как бы невзначай сшиб с ног семерых амбалов, что пытались его задержать, вытер подошвы о последнего и царской поступью взошёл по трапу на «территорию независимой Рос-сиянской Федерации».

Я просидел в зале ожидания, пока самолёт не улетел. Потом помахал вслед уносящемуся в поднебесье Кеше. Освобождение русского святого, в натуре, откладывалось… Я не был знаком с Япончиком. Лишь раз как-то мы сидели в одном застолье. Случайно, я вообще не любитель застолий, и затащил меня на него Кешин и мой друг-фээсбэшник, полковник, который люто, до скрежета зубовного невидел все эти «реформы», придуманные для лохов… Я сидел мрачный и понурый. Сволочи-критики изводили меня за очередной роман и почти все издатели глядели на меня волками за то, что я, по их мнению, как-то не так любил демократию и демократов, Я получал в день по пятьсот добрых писем от читателей, и не мог на них ответить — пресса обрубила последнюю связь с народом, потому что я не визжал от восторга по части «свободы слова» и «гласности», которые достались кучке ублюдков. Но не это убивало меня… Болела мать. Ещё тогда. И я не знал, как ей помочь… Бессилие! Япончик читал Есенина, вдохновенно, со слезой… Ты жива ещё, моя старушка? жив и я, привет тебе, привет… Он читал сердцем. И я слушал сердцем. Так умеют слушать друг друга только русские. И такими бессильными могут быть только русские. Когда щемящая тоска убивает последние силы, и опускаются руки, и наворачиваются слезы, и раскрывается бездна, в которой рано или поздно канет всё — во многая мудрости многие печали — и видится грядущее, и нет в нём света… но есть слово… ибо Вначале было Слово… и слово было Бог… и в конце будет слово… И молиться не учи, не надо, к старому возврата больше нет — почему? почему?! — ты одна мне помощь и отрада, ты одна мне несказанный свет… Это было незадолго до его отъезда. Мы не были знакомы, и так и не познакомились тогда… Но мы оба боролись с ветряными мельницами.

×
×