Из Эрмитажа Курбанхаджимамедов летел как на крыльях. Наконец-то. Если долго долбить в одну точку, то стена в конце концов должна сломаться.

Поручик знал, что Скальберг — фамилия заместителя начальника уголовного розыска. Все его любили и уважали, он был удачливым агентом, и не раз Гурбангулы приходилось возить группу задержания по адресам, которые давал Скальберг. Но непохоже, чтобы он пользовался предметом: глаза были одинаково серыми, одевался бедно, жил впроголодь, но самое главное — продолжал работать в угро.

Зачем впахивать, ежедневно рисковать жизнью, если у тебя есть возможность жить безбедно? Что делать здесь, в голодном, нищем городе? Либо Скальберг не знал, как пользоваться тритоном, либо был окончательным идиотом. Но на идиота он никак не смахивал. Значит, не знал, как применять артефакт?

Что-то не вязалось. Не имело смысла человеку, не знающему о свойствах предмета, изымать его из коллекции. Либо все похищать, либо ничего.

Поручик перепроверил сведения, полученные от Бенуа. Влез в канцелярию ГубЧК, одурманив часовых, отыскал нужные документы, ту самую опись «найденных» предметов. На этот раз художник не врал — все совпадало, коллекцию сдал именно Скальберг. Но почему-то лишь четырнадцать предметов из пятнадцати! Не на память же он тритона взял!

Ответ был где-то рядом, Курбанхаджимамедов это чувствовал, но именно из-за дразнящей близости тритона успокоиться и как следует поразмыслить никак не получалось. Поручика охватывало лихорадочное желание действовать, бежать... нужно было схватить мерзавца и пытать до тех пор, пока не сознается, куда он дел тритона. Впрочем, от этой идеи Гурбангулы быстро отказался и решил прибегнуть к наблюдению.

Наблюдать за Скальбергом оказалось куда как не просто. Сыскарь до мозга костей, он постоянно петлял, шнырял и менял направление движения. Как ни пытался поручик установить слежку, к каким только приемам ни прибегал, Скальберг сбрасывал «хвост» минут через десять. Город он знал много лучше Курбанхаджимамедова, что вызывало одновременно и восхищение, и злость.

Очередная встреча с Белкой была назначена в его берлоге, в Лигово.

— За каким лешим ты сюда вообще забрался? — спросил Курбанхаджимамедов, спускаясь с обрыва по крутой лестнице к маленькому домику на сваях.

— Ментам сюда ленивее выезжать, к тому же здесь ушей меньше, случайных людей нет. Сегодня придется кое-кому язык укорачивать, я хочу узнать конкретно, что этот язык успел намолоть.

Оказывается, посты, которые выставил Курбанхаджимамедов, принесли поразительную новость — один из наводчиков, мелкий пацан, что раньше в шестерках у Живого Трупа Бальгаузена бегал, стучал в уголовку.

— Представляешь? Я всех на сходку зову, день ангела свой отметить культурно, а эта тварь как узнал — сразу на Лассаля когти навострил. Ладно, там Генка-Солома стоял, вот и срисовал. Каков ублюдок, а? Чуть не через парадную дверь вышел! Как, останешься посмотреть на усекновение языка?

— Без меня, я тороплюсь. Что по тритону?

Белка скуксился:

— Че-то показываю ее портрет, показываю, а никто не узнает.

— Продолжаем спрашивать.

— Слышь, поручик, а ты уверен, что эта твоя ящерица все еще в Питере?

— Я ни в чем не уверен. Не хочешь — соскакивай, я другого кого-нибудь найду.

— А че ты такой обидчивый, как барышня кисейная? Уже весь Питер про твою ящерицу знает, а никто не видел. Даже Федору, говорят, сказали, и то ничего.

— Что еще за Федор?

— Это, брат, фигура. Ты с ним встречи не ищи, если захочет — сам найдет. Самый главный в городе барыга, главней только Петросовет.

— Боишься его?

— Опасаюсь. Но Федору, говорят, неинтересно. Не видел, не знает. Может, ну ее, твою ящерицу?

Курбанхаджимамедов посмотрел на Белку с брезгливой жалостью, как смотрят на умалишенных или калек.

— Белка, знаешь, на чем ты погоришь?

— Кто погорит? Я?

— Именно ты. Потому что и душонка у тебя мелкая, и мозги, и интересы. И погоришь ты на какой-нибудь мелочи, потому что весь твой хабар — это меха, обручальные колечки и столовое серебро.

Белка набычился. Он не любил, когда поручик говорил ему такие вещи (а Курбанхаджимамедов повторял их при каждом свидании). Поручик регулярно напоминал, что время, отпущенное Белке на вольницу, очень короткое. Ментам просто некогда, потому что таких, как Белка, много. Но война закончится, причем быстрее, чем кто-то думает. И вот тогда большевики возьмутся за ликвидацию бандитов, и давить будут нещадно.

— Нету таких, как я, — сказал Белка. — Меня все боятся.

— Гиен в саванне тоже все боятся.

— Че за гиены?

— Собаки такие африканские, падальщики. Страшные, как смертный грех. Всю ночь хохочут, как сумасшедшие, и никогда в одиночку не ходят, только стаей. Убьет лев быка, а они тут как тут. И если лев один, а гиены почувствовали убоину, то приходится льву уходить и добычу оставлять. Иначе гиены нападут и сожрут его вместе с быком. У гиен челюсти такие, что кость быка перекусывают. Но если львиный прайд, то есть стая, вместе, то гиенам ловить нечего. Так что боятся тебя до поры до времени. А потом погоришь ты на каком-нибудь мелком деле, вон как Живой Труп и стукач его.

— Ты меня что, с этим сявкой равняешь?!

— Все мы перед кем-то сявки. Вон ты Федора какого-то опасаешься, а он, может, и не слышал про тебя ни разу, и неинтересен ты ему. Ладно, пора мне. Осторожнее тут.

1920 год. Штурм Зимнего

Насчет Евы Богдан ограничился общими данными: живет напротив Скальберга, в квартире некоего Эбермана.

— Эбермана? — расхохотался Сергей Николаевич. — Тесен мир. А ведь я этого сукина сына арестовывал. Там вообще домишко интересный — на втором этаже Манин бордель, на первом — опиумный притон.

— А чего их не накрыли?

— Так у Скальберга там прихваты были, ты чего! Он от одних проституток сведений получал — выше крыши. А вот что у Эбермана племянница — впервые слышу. Может, сожитель­ница?

— Не удивлюсь.

Про вчерашнее открытие Богдан рассказывать пока не стал. Зато о визите Прянишниковой поведал во всех красках.

Гневу Сергея Николаевича не было предела.

— Ой, дурак, ой, дурак, — корил он себя. — Всех надула, змея!

— Не отчаивайтесь вы так, Сергей Николаевич.

— Да как не отчаиваться? Эта мерзавка провела всех: меня, Сальникова, Кирпичникова и даже Филиппова, а тот был ушлый — насквозь каждого видел. И врачей тоже провела.

— Или подкупила.

— Да хрен редьки не слаще. Получается, она все эти десять лет изображает из себя немощную, а сама вон какие дела проворачивает. Все, Богдан, пора меня списывать. Я, милый мой, отслеживаю судьбу каждого преступника, которого вел когда-то. Каждого! И тебе советую. Если кто и завяжет, то может ремесло или инструмент другому передать, всегда приятно узнать старый след, а по старому следу и новый легко отыщешь. А эту... ехидну, мегеру, фурию... я ее просто со счетов списал. Она даже говорить не могла, и лицо у нее перекособенилось... ну, мегера...

— У меня вопрос. Прянишникова — самая крупная рыба. Я так понял, что у нее схемы и планы всех складских помещений города. Будем ее доставать или оставим плавать? Вы, помнится, говорили...

— Я много чего говорил, но она из меня дурака сделала.

— Так, может, мы ее тогда в дурах оставим?

— Как?

— Еще не знаю, но она ждет от меня масштабных дел. Застоялась в стойле, рвется в бой. Ворует с масштабом, а сдать не может. Вы-то в таких делах лучше смыслите, а я пока...

— Что?

— Ну вы же мне дали задание. Буду продолжать работу. Вы там как, кстати, Баяниста еще колете?

— Ах, да... — нахмурился Кремнев. — Я же тебе рассказать хотел, да ты меня своей Прянишниковой совсем с толку сбил. Нет, Баянист заказчика не выдал, и на этот раз — окончательно. Зажмурился Баянист.

— Как — зажмурился? Он же в предвариловке сидел.

— Это, Богдан, тайна, и раскрывать ее надо как можно скорее.

×
×