— Что же вы, господин ротмистр? — тяжело дыша, спросил поручик. — Я же вас по-хорошему просил.

Он наклонился и подобрал лежащего в песке тритона.

— У меня есть бинты и коньяк, сейчас обработаем раны...

Тираду поручика оборвал выстрел винчестера. Поручик упал лицом в золотые монеты, сжимая в руке шнурок с артефактом. Василий, выпустив из рук оружие, бросился к Александру Ксаверьевичу.

— Батюшка! Батюшка!

Антоний со стоном перевернулся на спину.

— Кто стрелял?

— Я.

— Ох, Васенька, за что ж ты грех на душу взял... Как же это... ох... — Кровь сочилась из ран и мешала говорить.

— Не сейчас... не сейчас, батюшка... подождите, я мигом.

Обильно политые коньяком раны Василий перевязал и помог Александру Ксаверьевичу перебраться под полог, служивший монахам ночлегом. Бездыханное тело поверженного врага он подтащил ближе к костру и всю ночь, не смыкая глаз, палил дрова, чтобы гиены не сбежались на пир. Наутро, взгромоздив наставника на тележку, юноша повез его на север, в столицу, где располагалась русская дипломатическая миссия. Тело поручика, его вещи, оружие и груду золота он оставил на берегу. Хоронить Курбанхаджимамедова было бессмысленно — падальщики все равно доберутся.

Тритона он повесил наставнику на грудь. Святая реликвия, по мнению Василия, должна была исцелить священника, но в течение недели, что они добирались до Аддис-Абебы, Булатовичу становилось все хуже. Начинался сепсис. По счастью, в дипмиссию они поспели вовремя — врач обработал раны, дал обильное питье и похвалил отменное здоровье святого отца, благодаря которому он выдюжил.

— Кто это его так? Разбойники?

— Нет, — ответил Василий. — Зверь из лесу вышел.

1920 год. Прямой канал

Обычно сотрудник уголовного розыска Кремнев говорит:

— Богдан, ты можешь быть семи пядей во лбу, можешь запомнить все имена и клички, ты можешь даже читать мысли по лицам, как это умеют некоторые опытные сыскари, которых уже не осталось, — при этом Сергей Николаевич скромно поправляет галстук. — Но! — тут Кремнев поднимает вверх указательный палец и наклоняется к самому уху, чтобы прошептать: — Неблагодарная ты тварь, Богдан. Потерпел бы еще немного — мы сами бы ушли. Но шибко ты, видать, гордый. Ну и гори со своей гордостью синим пламенем.

Богдан в ужасе отшатывался от уха наставника и видел вокруг себя лишь полки и дощатые стены деревенской бани, воющую бабу и двух детей. Снаружи начинало гудеть пламя, и Богдану становилось жарко и душно.

— Держи. — В узенькое окошко влетал и падал к ногам Богдана револьвер. — Я не зверь, не хотите мучиться — не мучайтесь.

Револьвер ложится в ладонь ласково и надежно. И вот Богдан лепит пули, одну за другой, сначала — в лоб бабе, потом — пытающимся забиться под полки пацанам. Ствол нагана будто сам собой упирается в небо, и Богдан чувствует даже кислый запах горелого пороха.

Это был не я, вспоминает он вдруг. Это Дормидонт. А кто тогда я? И ответ тоже легко возникает в голове в виде паскудной улыбки — так Богдан улыбался своим жертвам, когда убивал. Будто его улыбка могла облегчить чужие страдания.

Почти сразу сон меняется: перед ним дом, который выгорел почти полностью, остались только пара столбов и печная труба. Вокруг печной трубы ходит маленький ребенок, лет четырех-пяти, бесштанный, чумазый, и не разобрать — парень или девка. Ходит и равнодушно, будто со сна, зовет: «Ма! Ма!» Чуть поодаль валяются обугленные кости, и сразу понятно, что это — сгоревшая мать. Богдан пытается взять ребенка на руки, но мелкий не дается, вырывается и с ревом убегает, а потом возвращается к трубе и снова кружит и зовет мать равнодушным, сумасшедшим голосом.

Рядом ржет конь. К седлу приторочены мешки с добром. Холод в груди, если опустить глаза и посмотреть на себя, можно увидеть огромную кровоточащую дыру, через которую с завыванием пролетает ветер...

Обычно в этот момент Богдан просыпается, и тяжело дышит, и пытается сдержать бухающее бревном в грудную клетку сердце. Но иногда бывает продолжение. Ветер свистит все сильнее и сильнее, и вот уже земля уходит далеко вниз, а по бокам видны только мелко дрожащие крылья аэроплана, и впереди рулит этой махиной Ленька, а сам Богдан — теперь уже решивший порвать с разбоем и начать новую жизнь! — бомбардирует станицу Лбищенскую с криками «На кого бог пошлет!» золотыми царскими червонцами. Проснуться в такой момент он считает счастьем.

Но чаще всего он просыпается от кошмаров. Кошмары связаны с тем, что прошлое, которое старательно пытался забыть Богдан, все равно рвалось наружу. Он думал, что стоит перекраситься, начать новую жизнь, и старая исчезнет сама по себе, но, увы, все вышло иначе.

Он многое заставлял себя забыть. Откуда он, кто такой, чем занимался. Новый Богдан Перетрусов упорно лепил себе новую личность, которой никогда не был, да и быть не хотел. Но все это он делал только для того, чтобы не помнить, чем он на самом деле занимался. Занимался недолго, но так самозабвенно, будто завтра никогда не наступит. Так что в памяти остались только те страшные полгода грабежа, разбоя и убийств. Он боялся, что однажды не сможет проснуться после кошмара, так и останется там, в окрестностях Лбищенска, с руками по локоть в крови.

Но Богдан уже проснулся, успокоил сердце, восстановил дыхание и лежал с закрытыми глазами. Полдень, как пить дать. Он всегда так просыпается. Приучил себя. Правда, вместо будильника кошмары, но все равно — работает.

Кто-то стучит в дверь. Три раза. Это к старикашке Фогелю. Опять, поди, его сестра, выжившая из ума баба, которая каждый божий день как на работу приходит и требует у брата не грешить и поделиться кладом. Клад у Фогеля в напольных часах, что стоят в коридоре. Снаружи часы обклеены керенками, а внутри потайное отделение, про которое знает вся квартира. Отделение это забито всякой часовой рухлядью — шестеренками, пружинками, винтиками, балансирами. Фогель на памяти квартирантов несколько раз разбирал часы до винтика, чтобы найти клад, о котором говорит сестра, и многие этот процесс наблюдали с начала до конца. Ничего.

Собирая часы обратно, старик с извиняющимися нотками в голосе говорит, что сестра до революции была замужем за весьма состоятельным гражданином, часовых дел мастером и работодателем Фогеля Аристархом Петровичем Ляйднером-Русским. Держал Ляйднер несколько часовых мастерских, в одних часы делали, в других — ремонтировали. И якобы в одни из напольных часов он припрятал на черный день фамильные драгоценности матери. Во время Февральской революции Аристарха Петровича убило шальной пулей, влетевшей в окно. Во время Октябрьского переворота сестру Фогеля, вдову Ляйднер-Русскую, ограбили, изнасиловали, и она сошла с ума. С тех пор она каждый день ходила к брату и требовала делиться кладом. Ну кто-нибудь откроет ей уже.

Дверь хлопнула, и тут же коридор наполнился криками, матом и топотом сапог. Еще до того, как в его комнату ввалились люди в гимнастерках, потертых пиджаках и косоворотках, похожие на бандитов, Богдан понял, что пришли по его душу.

— Он? — спросили у робко прижавшегося к косяку Фогеля.

— Товарищи, я не знаю, — оправдывался старик. — По документам вроде он, но я...

— Свободны пока. — Парень в пиджаке, который был за главного, осмотрел лежащего на полу рядом с полуголой девицей Богдана. — Бородин?

— Нет, товарищ, я Сергеев, — широко улыбнулся Богдан.

— Собирайся и на выход. Разберемся, какой ты Сергеев.

— Вы бы хоть отвернулись, со мной дама.

От дамы разило сивушным перегаром, и до часу дня она точно не проснется, но должен же он вести себя соответственно.

— Что мы, дам не видали? Вставай быстрее, а то прямо без подштанников поведем.

— Да ладно, ладно... — Богдан начал вставать.

— Копылов, проверь у него одежду. Вдруг...

Копылов успел раньше, чем Богдан, и маленький дамский «моссберг брауни» оказался перехвачен.

— Вот, товарищ Топалов.

×
×