Дуня выросла и похорошела, здоровьем так и пышет. Тело ее большое, свежее, чистое, лицо прекрасное, радостное, нежные синие глаза.

Иван желал бы взять себе навсегда это пышущее здоровье, эту плоть передать своим детям. Он, выросший среди азиатских народов, всю жизнь стремился к русской красоте и мечтал о ней. Была когда-то Анюша хороша, но и то не так.

Анга чуть заметно старела. Уж раздалась спина, чуть-чуть, но уж кривятся ноги, ступает она не так, как бывало прежде, покачивается на ходу. Была и она хороша в юности, особенно лицом, но быстро все погасло. Она еще молода, а уж вянет. Раньше ли времени созрела и раньше угасает, тяжелая ли жизнь, плохая ли пища с детства – трудно сказать, в чем причина. Неглупа Анга, приметлива, переимчива, грамоте учится у переселенки Натальи, хоть та и сама знает плохо. Да и была бы свежа, прекрасна, все равно не к ней стремится Иван. Лицом она и сейчас хороша, глаза блестящие, черные, живые.

Ивана, как зверя по весне, гонит вдаль, к тому, что волновало его всю жизнь. И вот он, как зверь на гону, чуток, зорок, насторожен. Но человек не зверь, и не хочет он ступить зря шага, дать себя изловить.

«Нет, быть не может, чтобы Дуня любила Илюшку, мерещится ей! Знает, что надо любить молодого: мол, слаще и славней. Она сама не понимает…»

Страдать из-за любви Иван не собирался. Это было не в его характере. Спешить он тоже не хотел. Но все же он был удручен и тем, что Дуня его не любит, и тем, что Спирька стоит за нее крепко и пока делает вид, что намеков не понимает. «Но никуда Дуня не денется от меня! Я ее с глаз не спущу!» Чувство у Ивана было такое, словно в Тамбовке смазали его по роже.

Капитан пригласил Бердышова к обеду. Иван пошел туда, разговорился с капитаном. Васька сидел на палубе и смотрел, как китаец-поваренок в белой куртке и белой юбке бегал в салон, подавая кушанья. Сквозь зеркальные окна мальчику видно было, как туда входили мужчины в белых кителях, садились на кожаные кресла и сами заговаривали с Бердышовым. Васька не слышал и не понимал, о чем говорят, но заметил, что Бердышов шутит с ними так же, как всегда со всеми.

Илье и Ваське тоже подали обед в каюту. Парни с удовольствием поели. На исходе дня Васька опять сидел на палубе. В кают-компании Иван и господа пили из бокалов и оживленно беседовали. Окно салона было открыто, и Васька слышал обрывки их разговора.

«Ладно, что мы в чистых рубахах, – думал парнишка, невольно замечая, какая всюду чистота и какие белые, чистые костюмы на господах. – Вот это люди, не то что мы! А если сравнить моего отца с ними…» Ваське вдруг стало обидно, что отец и все свои – бородатые, грязные, что на них, пожалуй, эти и смотреть не захотят. «А то еще выругают…»

Дверь салона открылась, и все вышли. Капитан парохода, сухой пожилой моряк во флотской офицерской форме, сказал, подходя к поручням:

– Ну что же, господа, вот и «Егоровы штаны»!

«Как „штаны“? – чуть не вырвалось у Васьки. Душа его похолодела. – Про „штаны“ на пароходе знают! И как быстро! Сегодня из Тамбовки – и уж „штаны“!»

Он увидел, что из-за леса поднимается релка, а на ней избы, а за избами – росчисти.

«Вон гречиха, – думал Васька. – А это ярица… Значит, хлеб у отца хорошо уродился. А вон и наш дом видно!»

Пароход дал свисток. По крыше кто-то пробежал. Зазвенел звонок.

– На «штаны»!.. К Медвежьему! – закричали наверху.

Пароход быстро шел к релке.

«Вот и наши! Татьяна, мамка… дедушка, Петрован с ребятами, отец!» – узнавал Васька. Он по-новому, как бы глазами чужих людей взглянул на отца. Он понял, что над «штанами» не смеются, что отца уважают, что он со своей пашней – веха на берегу Амура.

Через несколько минут Васька был на берегу. Из объятий матери он переходил к бабке, от бабки к Татьяне, к дяде, к отцу, к деду и ко всем уральским мужикам и бабам по очереди.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Амур-батюшка - i_017.jpg

Поле спелой ржи подошло к избе Кузнецовых. Две полосы, посеянные Егором, широко разошлись по релке. Одна – золотистая от ярицы, другая – красная от скошенной гречихи. Обе видны с реки издалека. «Егоровы штаны» – прозвали эту пашню в деревне.

Дед чуть не заплакал, услыхав такое прозвище.

– Когда-то в Расее была у меня земелька – узенький клин. «Кондратова борода» прозвание было, а нынче, видишь, сын широко размахнулся – стали «штаны».

Прозвание узнали крестьяне из соседних деревень и пароходные лоцманы. «Егоровы штаны» стали путеводным знаком. Когда пароходы выходили из-за мыса, «штаны» на релке видны были ясно.

«Нынче первый настоящий урожай, – думает Егор. – На поту да на слезах мы его подняли. В каждом зерне – капля пота. Мы из болота его возвели. Разве это только ради богатства? Какое тут богатство, в чем оно у меня? Нет, я не за ним сюда шел».

Мошка-«мокрец», самая жгучая, поднялась из тучных трав и обсыпала селение. Собака Серко, обивая лапами гноящиеся, изъеденные глаза, натерла круглые лысины, как очки, вокруг глаз. Корова давала меньше молока, чахла, сохла, боялась подходить к свежей траве.

Переселенцы обмотали лица тряпьем, но работают, жнут и косят.

– Бога молим, ветерка бы. Только на ветру и отдохнешь!

Егор сечет точеной литовкой золотой свой хлеб.

Саврасый бродил в кустарнике за пеньками и вдруг, зазвенев боталом, побежал с обрыва, застучал копытами по гальке. С релки слышно было, как забрел он в реку, зашлепал ногами в тихой воде и счастливо заржал.

Сквозь радость, что хлеб хорошо родится, Егор видит будущие заботы. «Много горя хватишь, как придется землю менять, уходить от ветров за гору, в долину, снова чистить место, драть чащу…»

Местами ярица склонилась от непогоды.

– Но все же вызрела. Хорошо, что вызрела, не полегла, – говорит Наталья.

Она ходит тяжелая последний месяц, но работает, гнется, вяжет снопы. Трудно, голова временами кружится, но она терпит. Только когда совсем станет плохо, Наталья садится, отдыхает.

– Я сама управлюсь, – говорит Таня.

Она не то хочет заплакать, не то улыбается. Брови ее вздрагивают, а взгляд детский, робкий, наивный, словно чего-то ожидающий. У нее у самой растет живот. Таня постоит, подождет, словно прислушиваясь к чему-то, и быстро примется за работу.

– Как в Расее у нас стало, – задумчиво говорит Наталья.

Поле, березняк, рябина в ягодах – все как на родине. Веселый, родной вид радует Наталью, живит, напоминает юность, прежнюю жизнь.

– И воробушки прилетели! – восклицает Настька.

День сухой, жаркий.

– Скоро дожди пойдут, надо торопиться, – говорит Егор. – Давай-ка живей, Васька, не отставай! Это тебе не по Горюну ездить.

Летом клял Васька мошку на Горюне, работая шестом. А тут мошки не меньше, и устанешь так, что рассказывать про Горюн не хочется.

«Нет, на пашне трудней, чем шестом по реке толкать. Лучше охотничать, рыбачить, золото искать, стать таежником. Вон Петровану – тому хоть бы что, он день-деньской работает, как конь пашет. Разогнется, пощурится и опять за дело».

– Эй, Петька-Петрован, что молчишь, как дурован? – дразнится Васька.

Егор доволен, что сын съездил на Горюн, повидал тайгу. «Теперь дома пусть потрудится. Хлеб уберем, будем ветряную мельницу достраивать».

Еще в прошлом году в Уральское привезли жернова. Пока Васька был на Горюне, отец задумал сделать ветряк. За холмом заготовили бревна, напилили доски, но дело еще только начато. Ваське любопытно, как это отец хочет мельницу устроить. «Мой отец все может!» – гордится мальчик.

Егор похудел, острей стало лицо его, солнце дочерна сожгло кожу, русая борода и брови кажутся еще светлей. Он стал живей, быстрее ходит и работает.

– Да, а ветры тут жгучие, – твердит он.

На релке зажелтели скошенные нивы. И когда сноп за снопом стал прибавляться к богатству семьи, Егор стал веселеть, заботы словно отступили от него.

×
×