Баржа с кирпичами, с конями и с разными материалами сидела глубоко. Ее пришлось разгружать в Уральском, прежде чем вводить в мелководное озеро. Часть грузов оставалась в деревне. К вечеру солдаты закончили разгрузку. Они поднимались на релку, смотрели, как пашут и корчуют переселенцы. Приезжали солдаты с другой стороны реки. Там два взвода рубили просеку для телеграфа. Офицеры жили в десяти верстах выше, где в этом году продолжала работу экспедиция по промеру фарватеров. Все солдаты были из одного строительного батальона.

Около рвущего корни медведя стоял хохот. Солдаты наперебой угощали его. Лешка ткнул разок в морду зверя палкой.

– Тятя, они нашего медведя обижают, – насупилась Настька.

– Ты, солдат, не балуй, – строго сказал Егор.

По могучей фигуре его, по спокойной, серьезной речи да и по огромному, хорошо вспаханному полю солдаты видели, что с этим мужиком шутки плохи. Они притихли, наступило неловкое молчание. Но никто не обиделся на Егора. Каждый увидел в мужике как бы свою родню, старшего, имеющего право так говорить.

– Вот дядя так дядя! Такой даст тебе пуху, – говорили солдаты Лешке, отходя от кузнецовской росчисти.

«Не связывайся с солдатами», – не раз советовал Егору сосед Барабанов. Но Егор солдат не боялся.

– Зачем ты так на них? – оговорила мужа Наталья.

– Солдат – он есть солдат, отрезанный ломоть, – молвил Егор. – Дай-ка ему потачку! Видишь, медведь-то работник, а он ему в рыло дубиной.

– Медведь – тоже люди, – подтвердил Савоська, – только у него рубаха другая.

Вечером солдаты, вставши кружком, запели по команде. Собрались переселенцы. Удалые и печальные солдатские напевы неслись над тихим Амуром. Трепетал подголосок, и лихой посвист лился на все лады.

Бабы и девки утирали глаза платками. Некрасивая работящая Авдотья Бормотова была растрогана. Ей представлялись проводы, прошания, умирающие раненые, русые кудри, посекшиеся на буйной обреченной головушке, и казалось, что эти самые солдаты сложили песни про самих себя. Девушке жаль было их до смерти.

* * *

Наутро солдаты, отталкиваясь шестами, увели баржу в озеро. Мужики и поп, провожая их взорами, стояли на берегу.

– Вот мы давно толкуем между собой, батюшка, – заговорил Пахом, обращаясь к священнику. – Как же это так, мы – православной веры, нам церкви нет – молись пенью, а гольдам строят церковь?

– Толковать с ним, варнак! – потихоньку ругал попа дедушка Кондрат.

– Сказывают, был тут архиерей, обещал Бердышову, что на Додьге церковь выстроит. Велел ему сюда переселяться: мол, тут-то церковь и будет. Из-за этого человек покинул старое место.

Поп, перебивая мужиков, стал объяснять, что церковь будет миссионерская; она понесет веру в темный и дикий народ – к язычникам.

– Надобно строить ее в самой гуще гольдского населения. На озере – большое стойбище, а острова и релочки застроены одинокими фанзами. Там язычество и мерзость шаманства свили себе гнездо. Они истинного бога не знают. Гибнет их душа, а ведь они люди!

– Туда им в самую середку и воздвигнут крест божий, – льстиво подхватил Барабанов.

– Вот и будем к этим шаманам ездить русскому богу молиться, – пробормотал дед.

– Бог един для всех!

– Бог-то един, да нам-то не все едино!

– Ну, хотя бы не нам, не им, а строили бы посередке, – подал голос Егор Кузнецов.

– Так и будем строить. Не в самой их деревне, а на версту отступя, на чистом привольном месте, на холме. Я туда еду, разобью там палатку, поставлю иконы. Начнем гонение на шаманов. Вы – русские и сами должны сознавать.

– Верно, гольдов надо просвещать, – сказал Тимошка Силин. – Да сами в темноте!..

– С ним и толковать нечего, – отходя, ворчал Пахом. – Бате охота, видишь, возле гольдов обосноваться, где самые соболя. Подальше забраться хочет, чтобы среди дикарей вольно было. У духовных-то глаза завидущие, руки загребущие. Там и зацарюет… Эй, солдат, – обратился он к караульному, шедшему с мужиками. – Там, сказывают, не только церковь, а еще чего-то будет? Дом для попа да еще какая-то домушка?

– Нам все равно. Чего велят, то и построим, – безразлично ответил тот.

Он остался при грузах сторожем, но держался больше около мужиков.

– Как молиться, так десять верст киселя хлебать, – качал головой Пахом. – Прямо зло берет.

– А пусть их подальше строят! – широко махнул рукой Тимоха. – Потом только пусть не пеняют, что про попов песни сложены.

– Что за песни? – хмурясь, строго спросил Иван Бердышов, до того хранивший молчание.

Он с первым пароходом приехал из Николаевска, привез партию американских товаров, и сам ходил теперь в куртке и в американской шляпе.

– Как же, славные такие песни! В Расее, брат, строго, запрещают богохульничать да и начальство ругать, а песни все равно поют. Народ сложил! Как же, брат! Что с глупым народом поделаешь? Народ – работник! Ему хоть бы что!

– Паря, такие-то песни в Забайкалье есть, – сказал Иван и запел вдруг:

Да ехал поп на курцце!

Разводя руками, он прошелся козырем, потом заложил пальцы в рот, выпрямился как истукан, дико выкатил глаза, затопал и засвистал.

Дедушка Кондрат схватился за бока:

– Ах пострел тебя возьми!.. В меринканской-то шляпе!

Бердышов с приплясом выхаживал по улице. Хохот стоял на релке.

– Вот так меринканец!

– В Сибири-то не шибко набожный народ, – рассуждал Кондрат. – Все из-за мехов! Попы-то больше по охотникам шляются – все им пушнину подавай!

* * *

Тучный Оломов как вкопанный остановился на грядках огорода напротив кузнецовской избы. Он снял фуражку с красным околышем, вытер платком лысину, блестевшую сквозь рыжую проредь волос, и расстегнул ворот форменного сюртука.

– Эт-то что за безобразие? – чуть нагибаясь всем корпусом и нешироко раскидывая обе руки, спросил он и поднял брови.

Зимой исправник был на Додьге, мельком видел новые избы переселенцев, но не заметил, в каком они порядке строены. Тогда стояли свирепые морозы, приходилось кутаться, пить коньяк и не хотелось лишний раз ходить по деревне в тяжелых шубах. Да и не до того было; по приказанию губернатора пришлось ездить наводить порядки в китайской торговле. Зато теперь в хорошую погоду Оломов все увидел.

– Как же ты избу построил? – загремел исправник на Егора. – Ведь поперек! Да как-то вкось! А что я тебе говорил? Я уже все помню, я велел в линию!

– Так уж вышло, барин! – спокойно ответил Кузнецов.

Изба нравилась ему. Он построил ее не в линию с другими, а как ему хотелось – окнами на солнце.

«Теперь попробуй сдвинь ее!» – подумал он.

– Будут ребята живы-здоровы, сгниет, барин, эта изба, построят другую. Умные будут, так и правильно выстроят.

– Молчать! – в гневе рявкнул исправник.

– Эх, вот это по-расейски! – с укоризной молвил дед Кондрат, стоявший в стороне. – Давно уж не слыхать было!

– А паспорт есть у тебя? – с подозрением спросил дедушку Кондрата полицейский, ходивший вместе с Оломовым, делая вид, что принимает старика за беглого каторжника.

– Какой у меня паспорт, сынок, – ответил дед, – мне восьмой десяток.

– У него борода заместо паспорта, – заметил Тимоха.

– Да и пашня у тебя нехороша. Какие-то куски, клинья, – продолжал исправник придираться к Кузнецову.

Оломов знал, что Егор работник хороший и росчисти его обширны и возделаны на совесть, но ему не нравилось, что Кузнецов держится независимо. Надо было осадить его, поставить на место. Исправник по привычке предпочитал бедных, смирных, приветливых и заискивающих, а из богачей – тех, за которыми водятся грехи, которые побаиваются начальства.

– Ведь где у тебя росчисть, – кричал он, – там должна быть улица! И зачем с пашней так вылез, что за штаны у тебя получились? Порядка не знаете? Первая линия должна быть – избы, вторая – огороды, третья – пашни. А ты все испортил!

×
×