О Джуке ходили легенды.

Легенды отдавали мифологией, необычными деталями отличались, странной стилистикой. Хьюберт, усмехаясь, думал: когда-нибудь у сербов может появиться писатель, чей стиль и ход мысли совершенно будет соответствовать мифам о Джуке, и самый ее образ распадется на все женские образы грядущего гипотетического балканского автора…

Конечно, Джука была красавица; случалось ей сметать в доме пыль своей длинной, толщиной в руку косою; если распускала она волосы в грозу, искры, подобные огням святого Эльма, приходилось ей вытряхивать из гребенки, так что однажды она чуть не подожгла овин. Неграмотная, она знала великое множество сербских преданий и песен, каковые и пела в полный голос, а голосина был низкий, звонкий, ей отвечало эхо в горах, и все горные ручьи, все окрестные водопады, попав в резонанс, дрожали и пели. Из звуков своих песен, то есть из собственного певческого голоса, однажды соткала Джука серебристый ковер, который пришлось ей подарить бездетной свойственнице, поскольку дети, в особенности Никола, ковра до смерти боялись и, когда коврик начинал звучать в ветреные ночи или в полнолуние, рыдали в голос; маменьке надоело затирать потоки детских слез.

Джука постоянно изобретала что-нибудь, все необычайные ткацкие ковры в округе были ее конструкции, и ни одного патента, на что ей сдались, не умеющей читать, мудреные бумажки? Так что Никола страдал наследственным недугом.

Редкостная рукодельница, она вышивала из волос маленькие картины и даже в восемьдесят лет (безо всяких, ясное дело, очков) могла завязать три узелка на ресничке, — Хьюберт, впрочем, полагал, что на своей, у него не было ее фотографии, но он почти видел: ее опушенные глаза напоминали больших шмелей.

Великий английский фантаст все время собирался посетить Балканы, что-то особое пряталось там, на его взгляд, этакие континентальные бермудские аномалии; недаром Первая мировая война началась с Сараева, с убийства эрцгерцога Фердинанда, с убийцы Гаврилы Принципа. Нарицательность фамилии убийцы не нравилась Хьюберту, как не нравились ему именно в связи с Марсом красные магические пентакли звезд бога войны на шлемах российских красноармейцев.

Приехав в двадцатом году в Россию, он цеплялся за детали, за привычную внимательность прозаика, чтобы не утонуть в ощущении глубокой нереальности происходящего. Ему казалось: он помещен в чей-то фантастический роман (абсолютно чужеродный по ткани и невнятный по тематике) или в колбу алхимика, в промежуток между поисками философского камня балующегося разведением инфузорий, бактерий, неведомых миру мелких существ задолго до Левенгука. Все было иллюзорно, запредельно, ирреально, загадочно, подобно дурному сну, бессмысленно абсолютно. Если бы театр абсурда существовал, Хьюберт В. представлял бы себя персонажем огромной сцены, на множество широт и долгот расчерченной, предоставленной причудам абсурдистского спектакля.

«В самом деле, — думал Хьюберт В., глядя из окна петроградской гостиницы на прорастающую сорняками и дикой травой улицу, по которой два беспризорника катили тачку с экспроприированным причудливым скарбом мимо третьего; третий беспризорник сидел на тротуаре, тыча пальцем в стоящую перед ним черно-серебряную пишущую машинку, — почему не предположить, что американский чудотворец и сербский факир господин Тесла, как и обещал, нанес удар загадочным оружием своим то ли по ошибке, то ли в порядке эксперимента именно по России? И что даже пресловутый Туруханский метеорит — один из опытов нанесения подобного удара? И не сгорел ли вместе с сибирским лесом какой-нибудь жизненно важный орган этой органолептической страны? И не сгорело ли заодно ее будущее?»

— Когда этот Тесла сжег наше время, — лениво сказал Урусов, — весь народ переменился, полный трансформ на несколько поколений вперед, мутация, коллективная аномалия. Ну, например: у нас у всех, оптом и в розницу, височные спазмы. Ежели вам, дорогие мои, снятся множества (Ляле, скажем, ювелирные витрины, Савельеву — винные погреба либо бордели с легионом цыпочек, ах, простите, я хотел сказать: голливудские массовки и мириады кадров), будьте уверены, у вас височные спазмы, так физиологи говорят, научный факт. России и стали сниться множества в виде снов наяву: лагеря ГУЛАГа, тонны стали на душу населения, парады и так далее, возможны варианты.

Хьюберту казалось: в стране, в которой он очутился, царит неуловимая логика сна. И сон дурной, кошмар. Самому ему снились невероятные блокбастеры. Наполненные множеством толп, увиденных с птичьего полета, маленькие человечки отчаянно воевали, как заведенные; ему снились огромные стаи птиц, мириады говорящих ручьев, толпы рабов в ватниках и в лаптях, кипы бумаг и ассигнаций прошлой эпохи в пустых, разграбленных гулких банках, прайды крыс, муравейники, нашествия тараканов, пылающие города. Он вставал поутру, оглушенный русскими снами, оказывался в яви, подобной продолжению ночных видений. Он перестал что бы то ни было понимать, ему оставалось только констатировать.

— Вы поражаете мое воображение, — сказал он академику Петрову. — Вы и окружающие вас ученые продолжаете работать в волнах хаоса, затопляющего Россию; вы работаете отчаянно, преодолевая голод и нищету, вы фантастически талантливы и напоминаете мне библейских праведников, благодаря которым Бог не разрушает погрязшие во грехе города.

Он ложился спать, выключив свет, за окнами отеля плыла тьма, ему снилась мгла, слепящая мгла, в которой воюют во имя того, чтобы воевать, люди осени, люди страны вечного октября, умирания листвы, грязи, ледостава, превращения воды в лед. Инерционная осень должна была длиться всегда или хотя бы, как в одном из снов, столетие. Старинный вальс «Осенний сон», страшный вальс выстрелов расстрельной команды. Поскольку Хьюберт был иностранец, его ограниченное воображение не могло вместить русского бытия. Он был писатель-гуманист, то есть ходячий анахронизм в этой отдельно взятой стране конца света. Еще он был — зритель, окруженный лицедеями. Уехав, вернувшись в Англию, он некоторое время страдал бессонницей.

Во второй приезд, пятнадцать лет спустя, он посетил академика Петрова в поселке, построенном по плану академика во имя науки его таинственной страною, и обманулся зрелищем совершенно; его очаровали зеленые холмы театрального пространства, английские коттеджи, сады, где деревья и кустарники (нобелеат был одаренным садоводом, кроме всего прочего) подобраны были, как в лучших парках мира, по цвету осенней и летней листвы, а яблоки высылались ящиками с особых «мичуринских» делянок, чтобы Петров мог выбрать для саженцев подходящие сорта; Хьюберта пленили маленькие внучки Петрова и его невестки — прелестные девочки и очаровательные юные женщины напоминали англичанок, Хьюберт был покорен талантом молодых ученых, окружавших гениального старика, похожего как две капли воды на Бернарда Шоу. Вместо гольфа тут играли в русские городки.

Нo среди яблоневых садов и green hills в английском коттедже русской научной идиллии неотступно снился фантасту ручей, превращенный в каскад, говорливый ключ, рассказывающий нечто, от чего писатель просыпался с сердечными перебоями, не помня ни единого слова прорицалища, немедленно, яви коснувшись, забывая жизненно важный текст, какое-то предупреждение.

А один раз, уснув беззаботно, как дома, очутился он в комнате с низким потолком; невидимый, видел он двоих, на которых давно мечтал посмотреть. Она расплетала косу.

— Надеюсь, ты больше не гадаешь и ничего никому не предсказываешь?

— Конечно, нет. Я не сказала вчера господину Зееману, что его любимый сын уедет в Россию, в Русский Туркестан.

— Ты не скучаешь по своим братьям? Ты ведь заменила им мать и отца, вырастила их, когда остались вы сиротами. Тебя не печалит, что ты ничего о них не знаешь?

— Вода знает обо всех все, — отвечала она, снимая искру с пряди волос, — если чего не знаешь, выпей воды — знание придет.

— Прошу тебя, — сказал Милутин, — никогда не делай ничего такого, что напоминало бы о чудесах. Все-таки ты — жена священника.

×
×