Служивый наконец признает, что, может, он вагон спутал, растворяется в вагонной перспективе, все умолкает, все спят, мальчика трясет, у него стучат зубы, но засыпает и он, вздрагивая, всхлипывая, затихая. Под ухом в узелке у него тикают часы, подаренные стариком.

Тогда просыпается в Петрограде Василий Павлович Реданский. На столике у кровати светятся стрелки маленьких дореволюционных дедушкиных швейцарских часов, найденных в тайнике его детской разграбленной квартиры. Он садится на кровати, ставшей почему-то выше, бредет к трюмо, зажигает лампу и видит в зеркале себя в детстве — того мальчика, которого недавно вел по перрону. Нелепая майка, вихры. Но мысли и чувства у него по-прежнему стариковские, его собственные. Он вспоминает одну из своих любимых детских книг — «Сказку о потерянном времени» Шварца. Ему кажется, что он спит и видит сон, он возвращается под одеяло, проваливается до утра в вестерны с погонями и стрельбой, чтобы проснуться в облике Василия Павловича, двойника академика Петрова.

Потом им доводилось несколько раз ненадолго меняться обликами, одному из них это спасло жизнь. Однако ни мальчик, ни старик не могли превращаться друг в друга по собственной воле, каждое превращение настигало их внезапно, заставало врасплох.

Глава 37.

ПРОГУЛКИ

На недельку до второго
Я уеду в Комарово…
Шлягер 80-х годов

Однажды, возвращаясь из города, Урусов услышал в электричке диалог немолодой пары с носатой бойкой пожилой дамою, грассирующей и картавой, эксцентричной до предела, но при этом пресимпатичной и презабавной. Позже, на перроне, где собеседников встречали, Урусов некоторое время шел за всей компанией и понял из разговора, что немолодая пара — известные в своем кругу театроведы, а их спутница — не менее известная среди переводчиков переводчица.

— А где находится Дом творчества писателей? Как туда пройти?

— Нет ничего пгоще! — громко и темпераментно воскликнула колоритная переводчица. — Садитесь в последний вагон, доехав до Комагова, пегейдите гельсы и идите к заливу не свогачивая; и, когда вам вскогости начнут попадаться такие пготивные-пготивные гожи, знайте: вы у Дома твогчества писателей!

Хотя Урусов предпочитал великосветскому с точки зрения советского бомонда Комарову прибалтийский и черноморский Дома творчества, да даже и Переделкино, и скромную Карташевку, близость к городу вкупе со сходной ценой путевки да и сила привычки заставляли его оказываться именно тут, на горе над заливом.

В Комарове приняты были променады.

Гуляли писатели, режиссеры, актеры (ближе к Репину дислоцировался Дом творчества театральных работников, в просторечии ВТО) по двое, по трое, группами, иногда поодиночке, подставляя взорам идущих целенаправленно в магазин, на залив, в лес либо на станцию обывателей и рядовых дачников свои, как им казалось, хрестоматийные лица.

Некоторые, впрочем, предпочитали прогулки по Озерной, ведущей к Щучьему озеру, при дороге посещался Некрополь, почти Литераторские мостки. Иные просто фланировали по улицам. Сначала Урусов думал с улыбкою: некая секта перипатетиков обосновалась в маленькой резиденции первых секретарей обкома, академиков, писателей и актеров. Потом стало ему мерещиться, что полосы прогулок настают и уходят волнами, подобно отливам и приливам Маркизовой лужи, чем-то напоминая загадочные периодические исходы улиток, в определенные (для улиток) дни лета покидавших обгладываемые сады, дабы направиться, навострив рожки, в сторону залива на некий виртуальный либо ритуальный водопой; десятки помешавшихся улиток тогда погибали под колесами автомобилей.

Урусов любил ходить один, присоединяясь в пути то к одной, то к другой группе, подключаясь к разной болтовне; в иные дни, как было им замечено, перипатетики обсуждали одно и то же, но порой царило явное разнообразие, развлекавшее его.

— …И поэтому он хочет написать историю Комарова.

— Историю… м-м-м… чего? — спросил до Урусова затесавшийся в компанию не вполне трезвый Нечипоренко. — Какую еще историю? У Комарова никакой истории нет.

Вполне трезвым он бывал все реже и реже.

— Вы ведь вроде бы исторический консультант? — спросила писательница в панамке.

— Вроде Володи, на манер Фомы, — отвечал Нечипоренко.

— Что же, спрашивается, есть у Комарова, ежели не история? — спросил критик, снискавший славу знатока тонкостей литературного дела, этакого гурмана, дегустатора, столичной штучки.

— Да как вам сказать, — Нечипоренко даже в затылке почесал, — вроде как бухгалтерский реестр сплетен и фактов из жизни деятелей советского искусства, советской литературы и таковой же науки, относящийся к внеисторическому периоду.

— Почему «внеисторическому»?

— А потому, что тут в один прекрасный день, по формулировке Салтыкова-Щедрина, история кончилась. А началось вот то, в чем мы сейчас гуляем. Честь имею.

С этими словами он быстрехонько покинул компанию литераторов и рванул в ближайший редкий лесок, дабы обрести там кустики, овражек или какую-нибудь воронку, ибо, кроме «Столичной» и поддельного коньяка, пил еще и пиво глубоко мочегонного характера.

— Интересно, какой взгляд на историю был бы у него, не будь он пьян? — спросил риторически критик, ощутив себя с гордостью не только умным, но и трезвым.

Надо отдать должное: писатели, независимо от степени таланта или его отсутствия, в силу, видимо, самого рода занятий, создававшего ауру одиночества, аутизировавшего помаленьку самых оголтелых коллективистов да общественников, получали в виде компенсации хоть каплю дара видеть, слышать и ощущать лишнее, обзаводились своими крохотными насекомыми радарами, зачатками спецслуха, бутонами чувствилищ. Этими несуществующими, вовсе материалистами не признаваемыми восьмыми-девятыми органами чувств они чуяли неладное в местности, где расквартированы были волею Литфонда. Им снились фрейдистские сны, фантасмагорические сновидения, поскольку их гипоталамусы, их спящие в недрах мозга забытые и преданные забвению драконы резонировали в такт темным водам, находящимся глубоко внизу, под ними, в огромном озере пустотной Колокольной горы Келломяк.

Их посещали ночные страхи и туманные мечты, которые они по наивности считали пьяными глюками, сексуальными порывами и творческими замыслами; на самом деле тайный финский народец маахисов стучал под землею маленькими кирками золотоискателей по корневищам сосен, сосны вибрировали, вибрации западали в ушные раковины обитателей Дома творчества, дабы там преобразиться.

А как работалось в дни играющей воды даже самым неспособным и лишенным воображения! Как важно выступали, выходя на ужин либо на завтрак, переходя из спально-творческого корпуса в корпус пищеблока! Замыслы так и сновали, идеи носились в воздухе, изливались на головы писателей (а в соседнем Репине, то есть Куоккале, где трендел и жужжал Дом творчества композиторов, — на головы композиторов) в виде облыжного дождя, реющего снега, тумана с залива, внезапного града, в виде свежих идей как таковых.

— Пишете роман об академике Петрове? — спросил Урусова известный арабист Илларионов, он же молодой поэт Илларионов из двадцатой комнаты. — Как интересно! Моя матушка когда-то снимала фильм о нем, я был маленький, она брала меня с собой на съемки в Колтуши. А вы знаете, что академик слышал голоса?

— Что вы имеете в виду? — озабоченно спросил Урусов.

— Ну, голоса, как Жанна Д'Арк. И в комнате у него всегда перед иконой горела лампадка. Маме кто-то из сотрудников тамошних все это при мне рассказывал.

— А фильм?! Как назывался фильм? Его можно найти в Фильмофонде?

— Понятия не имею, — отвечал арабист. — Думаю, вряд ли вы его теперь найдете. Названия я не помню. Названия простым фильмам давались витиеватые. И ежели там было изначально что про голоса, матушка, верно, не преминула упомянуть, так, конечно, цензура изъяла. По тогдашней легенде, в образ академика ясно слышание да лампадка никак вписаться не могли.

×
×