Дверь отворилась, появился пришедший с работы отец Катрионы.

— Здравствуйте, кумушки-голубушки.

— Здравствуй, коли не шутишь, сударик, — ответила Катриона и ушла наверх.

Открыв наугад книгу мемуаров Маннергейма, прочла она: «Как будто все было околдовано…» Катриона закрыла книгу, рядом лежала другая, на шведском, влюбленный в Катриону студент-швед обещал перевести: Оскар Парланд, «Зачарованная дорога», все о Карельском перешейке. Оскар Парланд, чья фотография почему-то притягивала ее, бывал в 20-е годы на Вилле Рено и даже играл в самодеятельном театре Келломяк вместе с Таней Орешниковой. Некогда ступени настоящего театра, ведущие в никуда, украшали пустое пространство за перроном. Там же стояли каменные ворота без ограды. Катриона постоянно собиралась войти в ворота и подняться на ступени, но боялась. Потом все разобрали на фундаменты новые русские, и беседку угловую Виллы Рено обрушили и разобрали; новые хозяева лихорадочно застраивали поселки перешейка уродливыми аккуратными домами с немасштабными глухими высоченными заборами. Возможно, то был их способ отгородиться от чар здешних мест.

Катриона брела, задумавшись, переходя автоматически из улицы в улицу, направляясь к приятельнице, обитавшей у старого Дома отдыха театральных работников. «Провинция, — думала она, — pro vincia, чужая территория, завоеванная боями… Войны, террор, столько народа погибло… А теперь внуки и правнуки комиссаров и политруков, а также внуки и правнуки уголовников, сидевших в лагерях с политическими и убивавших их, к удовольствию охранников, произвели очередной передел собственности, цветут и пахнут…» То были, возможно, несколько странные для юной девицы размышления; споткнувшись, она вернулась к действительности и огляделась. Ее окружали новодельные жилища, полудоты-полукапища, возле которых стояли джипы (по ночам носившиеся по дорогам поселка, в том числе по лесным дорогам, нахраписто, отчаянно, с дикой скоростью, как бэтээры). Катриона воскликнула, раскинув руки, прогорланила на всю округу:

— Господа товарищи! Наконец-то революция 1917 года завершилась!

Из окна второго этажа ближайшего тюремка высунулся нетрезвый мордоворот с бычьим затылком и возопил громогласно, разглядев Катриону:

— Иди к нам, девка, в натуре, конкретно!

Чары было развеялись, но тут на одной из ближайших нерусских сосен закаркал ворон: «Невермор-р! Невермор-р! Не верр-нешь!» Он наклонял голову с маленьким человеческим личиком, взмахивал крылами; колдовство вернулось на круги своя.

Глава 49.

БЫКОВ

Трое местных сумасшедших сидели на фундаменте бывшего магазина на Морской улице.

Поскольку метрах в двадцати от них слева находились станционные перроны, а справа — переезд со шлагбаумом, они разглядывали, разговаривая, редкие толпы приезжающих на электричках и блистательные (на их взгляд) автомобили, пережидающие товарные поезда; с особым интересом, прерывая беседу из-за колесного грохота и шума, рассматривали они и сами товарные. О, прекрасный товарняк родины моей! В твоих телячьих вагончиках ездили лагерники, фронтовики, поднимающие еще не поднятую целину студенты, о лошадях и коровах что говорить, о телятах речи нет, поскольку коровье-лошадиное воинство, парнокопытное быдло, вот как раз сильно поредело, не выдерживая конкуренции с человеческим тягловым скотом; какие надписи можно прочесть на боках древних вагонов! непонятные непосвященным магические цифры и буквы, таинственные железнодорожные формулы («глицерин — срочный возврат — собственность СЗРПУ — с горки не спускать — при маневрах не толкать — SFAT — хлораторная — натр едкий — опасно — улучшенная серная кислота — Дон — пробег — авторежим — собственность Кондапоги — расцепке не подлежит — транспортировать в хвосте поезда — дверь без уплотнения»), станции отправления и назначения, знаки, еще немного — и я всю судьбу свою прочту! Сумасшедшие и читали.

Низкорослому безумцу, которого некогда Катриона застала за сверкой расписания поездов с атласом бывшего СССР, всегда ходившему с какой-нибудь книгой, к груди прижатой любовно, особо нравились цифры и краткие надписи (поскольку длинные ему читать было трудно) на божественно закругляющихся цистернах, например: ПРОПАН-БУТАН; иные из цистерн были желтые либо оранжевые, некоторые небесно-голубые, технократически белые, марсиански серебристые; иные своей глубокой чумазостью выдавали нефтеналивное назначение свое. А грузовые платформы! Пустые гремели отчаянно, невыносимо; на груженых везли песок (не золотой ли?), щебень, бревна (иногда то были белые березовые стволы), прекрасные агрегаты неведомого назначения (скажем, пневмоподъемники цемента), чистенькие дразняще блестящие автомобильчики и глубоко защитного цвета угрожающие танки. Пролетали мимо дозаторы с песком, ветер движения сдувал сонмы песчинок, состав шел в легком песчаном облаке: эманация? аура?

— Едет! Едет! — кричал, увидев дрезину модернистского оранжево-желтого тянитолкая, безумец с книгою. — И я бы ехал! И я бы далеко!

Сумасшедшие отличались друг от друга столь же разительно, сколь и обычные граждане, особенно если взять граждан из разных слоев жизни нашего якобы бесклассового общества («Ты в каком классе?» — «Я второгодник, мать твою»). Основной говорун и всегдашний повествователь, один из местных челкашей в сандалиях на босу ногу, душа нараспашку, полный детинушка с проседью, называвший всех «ребята» и норовивший ну хоть что-нибудь незнакомому прохожему подарить (газету позавчерашнюю, скажем, или наполовину исписанную шариковую ручку) от чистого сердца, был центром маленького кружка, его магнитом. Третий сумасшедший был отчасти нормален, отличался связной речью, писал стихи и портреты маслом и слыл гением.

На камне фундамента бывшего магазина, на котором сидел творческий сумасшедший, кто-то вывел красной краскою KELLOMÄKI — то ли заезжий потомок некогда живших тут финнов, то ли член какого-нибудь исторического общества. Пребывая на Морской улице, о ней и говорили.

— Знаменитая улица! — произносил повествователь в сандалетках. — На ней когда-то жила на даче моя старая тетушка, тут она и свихнулась. Ей казалось, что старшая дочь у нее от Ленина, младшая от Сталина и еще много-много детей от Мао Цзэ-дуна. «Что вы сажаете в вашей квартире? А в вашей даче? Рис? Я — только рис!» — говорила она. Кто только не жил на Морской! Внизу у моря жил Фаберже-ювелир, богатый, бриллиантщик, все золото мира в его руках побывало, ну, капиталист, конечно, дом его в позапрошлом году спалили. Возле почты на перекрестке, вон там, отсюда видать, упал и умер композитор Клюзнер, он тут не жил, зато тут умер.

— Упал? Упал? — взволновался обладатель книги. — А я не упал! Я не умер! Тот — жил или умер? Я бы жил.

— Кто бы не жил? — раздражительно спросил поэт-художник, слывший гением. — Все бы хотели.

— Смотря как жить! — вскричал помешанный в сандалетках. — Вон там, за рельсами, в доме с башенками, где теперь члены правительства или мэр, то есть губернатор, а до него секретарь обкома, жил барон, маршал Маннергейм — ну очень богато, с прислугой. А за ним на горе стояла знаменитая вилла с прудами, в ней потом детский сад размещался, главный дом давно продали на дрова, беседку новые русские для строительства разобрали, одни ворота с куском решетки остались. Когда-то была красота. Теперь каждое лето флигеля горят, но их тушат. Вон магазин сгорел. И кафе сгорело. И ларек. И мороженица. Тут все рушится. Все пылает. Все прахом идет. И я знаю почему!!!

Сумасшедший с книжкой вскочил, вздрогнув и вскрикнув:

— И я бы знал! Если бы! Когда бы! Я знал бы!

— Да у нас все везде рушится к чертовой матери, — махнул рукой поэт-художник, — в силу наших личных свойств натуры и по причине исторических обстоятельств.

— Это во всех других селах и городах в силу и по причине, — возразил с — приветливейшей улыбкой знаток Морской. — А здесь исключительно потому, что во-от в том домике Быков жил.

— Кто такой Быков? — рассеянно спросил поэт, придумывая название будущего стихотворения.

×
×