Каким-то последним рефлексом сознания он зажег свет и позвонил.

Вошла горничная.

— Мисс Дэзи уже вернулась? — спросил он после долгого молчания, окончательно приходя в себя.

— Мисс только сейчас уехала.

— Но перед отъездом — когда она вернулась?

— Мисс никуда не выходила, легла, как только смерклось, и спала; я недавно сама разбудила ее.

— Спала и никуда не выходила? Никуда?

— Да, уверяю вас...

— Была в третьем этаже у мистера Джо...

— Нет, уверяю вас, не выходила....

— Неправда! — крикнул он с неожиданным раздражением.

— Но, право же... уверяю вас... — шептала та, изумленная, отступая под его мутным взглядом.

— Должно быть я болен, у меня, конечно, жар, — громко сказал он, подозрительно оглядываясь вокруг, но уже никого не было, — горничная убежала, двери были раскрыты.

Все комнаты были залиты светом, мебель стояла сурово и тяжело, зеркала блестели, как лучистые и пустые глаза, комнатные растения тихо струили свои краски, тяжелые гардины закрывали окна, а с темных стен глядели мрачные портреты.

Все это он знал, узнавал, помнил, чувствовал, что он у себя, в своей квартире, но все-таки... все-таки — из-за этих предметов и стен, зеркал и цветов проглядывали очертания каких-то воспоминаний, туманные контуры каких-то иных вещей, недоступных памяти, но где-то существующих, — вещей, воскресающих легкой тенью и неуловимым призраком.

— Ничего не понимаю, ничего!

И он сжимал руками голову.

II

— Ужасный день! — воскликнул Зенон, вздрагивая от холода.

— Страшный, скверный, отвратительный день, — весело передразнивая его, повторила красивая светловолосая девушка, выходя вместе с ним из-за громадных колонн портика святого Павла на широкие, мокрые и скользкие ступени.

— Втройне отвратительный день: холод, сырость и туман. Я почти совершенно позабыл, как светит и греет солнце.

— Преувеличение и экзальтированность, как говорит тетя Эллен.

— Значит, вы видели в этом году в Лондоне солнце?

— Но ведь еще только февраль!

— А вы вообще когда-нибудь видели солнце в Англии?

— Ох, мистер Зен, смотрите, моя тетя Долли скажет: берегись, Бэти, этот человек поклоняется солнцу как гвебр: он, должно быть, язычник! — И она смеялась, комически представляя голос своей тетки.

— Ведь с ноября ни на одно мгновение не выглянуло в Лондоне солнце, — все туман, дожди, грязь, а я ведь не из клеенки, и вот я уже чувствую, что превращаюсь в кисель, в туман, в струйки воды.

— В вашей стране тоже нет постоянного солнца, — сказала девушка, притихнув.

— Есть, мисс Бэти, есть почти ежедневно, а теперь, вот сейчас, сегодня, оно светит обязательно, — искрится в снегах, огромное, сияющее, чудное, — говорил он, понижая голос, уходя в даль внезапных, ослепляющих воспоминаний.

— Тоска, — шепнула она тихо и как-то удивительно грустно.

— Да, тоска... Тоска, которая, как коршун, падает и вонзается в душу острыми когтями, как крик, вырывается из сердца, с самого дна давно умерших дней и как буря несет... как буря... Давно уже, целые годы она не навещала меня, я думал, что ношу в себе только мертвые тени, как ношу в себе каждый вчерашний день. Но сегодняшнее богослужение, церковь, пение — все это опять воскресило истлевший пепел минувшего.

— Мистер Зен, — шепнула она, касаясь ласково его руки.

— Что, Бэти, что?

— Когда-нибудь вы повезете меня туда, мы поедем на эти снега, искрящиеся под солнцем, поедем в эти солнечные дни... в эти дни...

— Счастья! Да, Бэти, дни желанного счастья, — говорил он страстно, охватывая горящими глазами ее светлую голову, отчего она отвернулась, полная радостного страха, озаренная мягким отблеском своих надежд; губы ее дрогнули, и белое, как лепестки розы, личико засияло; она стала розовая и благоухающая радостью как утро, заманчивая как поцелуй, который сулили грезы.

Они замолкли, заметив как-то вдруг после этого увлечения, что гранитные ступени удивительно скользки и круты, что из храма доносится еще чудное пение и что вокруг много народа и у людей, выходящих вместе с ними из храма, лица суровы и укоризненны.

Они стали поспешно спускаться вниз — на площадь, в серые, грустные, болотистые туннели улиц, под тяжелые, давящие своды, под туман, нависший желтовато-серыми клочьями, под этот движущийся, липкий, холодный, отвратительный туман, тающий грязными каплями дождя.

По случаю воскресенья улицы были почти пусты и безмолвны. Они чернели низкими коридорами, придавленные туманом, который, как вата от перевязки, насыщенная гноем, обмакнутая в какие-то ужасные выделения, клубился, спускаясь все ниже в улицы, заливая дома, погружая в грязные волны весь город.

Магазины были закрыты, все двери заперты, тротуары почти пусты, черные дома стояли угрюмо, точно омертвела толпа этих каменных громад, скорбных, немых и совершенно ослепших, потому что все окна были покрыты бельмами, и только кое-где в верхних этажах, утонувших во мгле, мерцал какой-нибудь затерянный огонек.

Глаза безнадежно блуждали по угрюмой пустоте туманных улиц, даже бесчисленные вывески глядели полинялыми, мертвыми красками.

Воздух был душный, тяжелый, насыщенный сыростью, запахом грязи и размякшего асфальта, а со всех невидимых во мгле крыш, со всех балконов, со всех вывесок брызгали струйки воды, отовсюду капало, водосточные трубы непрерывно глухо гудели, подобно далекому шуму бесчисленных потоков.

— Какой дорогой пойдем? — спросил Зенон, раскрывая зонт.

— По Странду, потому что ближе.

— Вы так торопитесь домой?

— Мне холодно, — это достаточная причина.

— Значит, сегодня ждать теток не будем?

— Хоть один раз сделаем им сюрприз: будут искать нас — и не найдут.

— Дело не обойдется без комментариев, и ядовитых.

— Скажу, что это ваша вина, ага!

— Ладно, сумею защититься. Но это ежевоскресное, традиционное, чуть ли не служебно-официальное хождение в церковь довольно-таки скучно.

— Ах как скучно, как скучно! Только вы этого дома не скажите, а то все тетки будут против вас! — весело воскликнула девушка, прижимаясь к его руке.

— А вы бы меня защищали? А?

— Нет, нет, потому что я сама виновата, мне это тоже наскучило.

— Зачем же вы подчиняетесь тому, что вам не нравится и неприятно?

— Потому что я страшно боюсь теток. Сколько раз я хотела взбунтоваться против них, но как только тетя Долли посмотрит на меня из-под очков, а тетя Эллен скажет: «Бэти!» — так сразу и конец, я уже ни слова не могу сказать, только плакать хочется, и так мне неприятно, так неприятно...

— Мисс Бэти еще большой ребенок.

— Но когда-нибудь вырасту, правда? — нежно спросила она. — Через год-то уж во всяком случае, — добавила она с улыбкой, пряча в муфту покрасневшее личико, потому что через год была назначена их свадьба.

— О да, о да! — весело подхватил он, заглядывая ей в глаза. — Да, через год Бэти будет взрослой, через десять лет она будет уже дамой, через двадцать — степенной матроной, а через сорок лет мисс Бэти будет, как мисс Долли, старой, седой, скрюченной, читающей библию и не терпящей молодежи, смеха, игр, будет скучной, пахнущей камфарой мистрис Бэти.

— Нет, нет, никогда такой не буду, никогда! — жалобно защищалась она, почти испуганная такой возможностью, о которой никогда еще не думала.

А ему тоже стало грустно; шутя рисуя себе эту далекую картину, он вдруг вздрогнул, как бы прячась в себя от страшного видения, которое встало у него перед глазами.

Вот навстречу ему шла Бэти... старая, сгорбленная, худая, выцветшая, некрасивая, как какой-то грязный лоскут, — шла шатаясь, опираясь на палку и глядя на него ввалившимися, бесконечно скорбными глазами.

Он отступил в ужасе, но раньше, чем успел прийти в себя, видение исчезло в туман, на тротуаре не было никого, а рядом с ним, совсем близко, вися на его руке, шла Бэти, сияющая, как цветок, Бэти — весеннее дыхание, олицетворение молодости. Он нежно улыбнулся ей, как бы проснувшись от тяжелого сна.

×
×