В те месяцы все протоколы процессов, публиковавшиеся в русских газетах, ежедневно переводили в службе Гейдриха; перепечатывали на особой машинке с большими буквами – ясно, для Гитлера. Тот не носил очки: это могло помешать образу, созданному пропагандистами: у великого фюрера германской нации должны быть орлиное зрение, богатырские плечи и вечно молодое, без единой морщинки лицо.

Гейдрих ликовал:

– Сталин повернулся к нам! Вместо идеологии интернационального большевизма он предложил государственную концепцию, а это уже предмет для делового обсуждения, можно торговаться... Каменев, Пятаков, Раковский, Радек, Крестинский – адепты Коммунистического Интернационала – расстреляны; на смену им приходят антиличности, механические исполнители сталинской воли; именно теперь можно разделаться с паршивыми демократиями Парижа и Лондона; Россия, лишенная командного состава, парализована.

Когда были расстреляны последний председатель Коминтерна Бухарин и бывший премьер Рыков, он, Исаев, практически подошел к ответу на мучившие его вопросы: сначала он заставлял себя думать, что Политбюро и Сталин не знают всей правды; поскольку всех ветеранов к началу тридцатых годов разогнали, вполне могло случиться, что в органы проникла вражеская агентура. Германская? Нет, иначе об этом, как о великой победе, Гейдрих бы доложил фюреру и наверняка поделился бы с Шелленбергом; хорошо, но ведь и англичане не испытывают страстной любви к большевикам, и французы, а службы у них крепкие... Но почему тогда Троцкого, Радека, Бухарина обвиняли именно в германском шпионстве? Это же не могло не вызвать дома взрыв ненависти против гитлеровцев? Почему, тем не менее, Гейдрих так ликовал?

...Исаев начал вспоминать, заставляя свою память работать фотографически, избирательно, когда и где он видел Сталина.

В девятнадцатом? Вроде бы да. В президиуме Сталин садился рядом с Каменевым или сзади Троцкого; не выпуская маленькой трубки изо рта, улыбчиво и доверительно переговаривался с ними, поглядывая изредка в зал; работники Секретариата чаще всего подходили к нему, реже к Зиновьеву, как-никак – один из вождей, Сталин вдумчиво, медленно читал документы, правил их и лишь потом передавал первому ряду – Ленину, Троцкому, Каменеву, Бухарину, Зиновьеву. Он порою улыбался, улыбка была потаенной, но мягкой; только один раз, когда Ленин исчеркал бумагу, переданную ему Сталиным, и несколько раздраженно, не оглядываясь даже, протянул ее народному комиссару по делам национальностей, Исаев вспомнил, как глаза Сталина сделались щелочками, а лицо закаменело, превратившись в маску; но это было одно лишь мгновение, потом он поманил кого-то из товарищей, работавших в аппарате Секретариата, и, полуобняв его, начал что-то шептать на ухо, указывая глазами на ленинские перечеркивания...

Геббельс – после расстрела ветеранов НСДАП Эрнста Рэма и Грегора Штрассера – дал в газетах сообщение, что лично фюрер ничего не знал о случившемся, идет расследование, о результатах будет сообщено дополнительно, и было это за полгода до того, как убили Кирова.

Гейдрих отмечал, что в советской прессе полная неразбериха: сначала обвинили монархо-эсеровскую эмиграцию, потом обрушились на троцкиста Николаева, а уж потом арестовали Каменева и Зиновьева – эффект разорвавшейся бомбы.

Исаев тогда заставил себя откинуть вопросы, терзавшие его, страшные аналогии, которые были вполне закономерны, параллели, напрашивавшиеся сами собой. В тридцать восьмом, когда обвиняемые, кроме Бухарина, признались в том, что служили немцам через Троцкого – «главного агента Гитлера», которого нацистская пресса называла «врагом рейха номер один», Исаев вдруг подумал: «А что, если этот ужас нужен нам для того, чтобы заключить блок с демократиями Запада против Гитлера?»

Это было успокоение, в которое он заставлял себя верить, слыша в глубине души совершенно другое, запретное: но если те откажутся от блока с нами, Сталин легко повернет к Гитлеру: «С теми, кто был мозгом и душою большевистской теории и практики, покончено, мы стали державой, мы готовы к диалогу, а вы?»

Политика альтернативна; вчерашний враг часто становится другом; Александр Первый после сражения с «мерзавцем Николаем» сел с ним в Тильзите за дружеский стол переговоров – консул Бонапарт стал императором; с ним можно было сотрудничать, только набраться терпения и такта...

...Исаев снова увидел лицо отца, его седую шевелюру, коротко подстриженные усы, выпуклый, без морщин лоб и – он хранил в себе эту память особенно бережно—услышал его голос. Отец, как всегда ничего не навязывая, изучал с ним дома, в Берне, то, что в гимназии проскальзывали, уделяя теме всего лишь один урок...

Почему-то особенно врезалась в память история Катилины.

В гимназии учитель рассказывал, что «омерзительный развратник и злодей Каталина, предав родину, ушел в стан врагов и за это поплатился жизнью». Учитель задал ученикам упражнение на дом: выучить три пассажа из речей Цицерона, обращенных против изменника. Исаев, тогда еще «Севушка», зубрил чеканный текст обвинительной речи с увлечением, в ломком голосе его звучали гнев и презрение к врагу демократии, посмевшему поднять руку на прекрасные общественные институты древней Республики...

Что же я тогда читал, подумал Исаев. Интересно, смогу вспомнить? Должен, сказал он себе.

Он остановился посреди камеры, расслабился и приказал себе увидеть кухоньку, где отец, умевший легко обживаться, поставил старенький стол, накрыл его крахмальной скатертью, повесил на стенах репродукции Репина, Ярошенко, Серова, Сурикова, барона Клодта; керосинку, раковину и ведро для мусора отгородил фанерой, задекорировав ее первомайскими плакатами французских и немецких социалистов, получилась уютная гостиная-столовая. В комнате, которая была их спальней и одновременно кабинетом отца, висели литографии Маркса, Энгельса, Бебеля; стеллажи были заполнены книгами, журналами, газетами, и этот кажущийся беспорядок лишь придавал их жилищу какой-то особый аристократический шарм.

Диванчик, на котором спал Всеволод, был застелен шотландским черно-красным пледом; свою узенькую коечку отец покрывал старой буркой: его любимой книгой – знал почти наизусть – был «Хаджи Мурат». Как же давно все это было! Да и было ли вообще? – горестно спросил себя Исаев, снова осмотрев грязно-фиолетовые, покойницкие стены камеры.

×
×