Седой подскочил к тому эсэсовцу, которого сломал Вихрь, они вдвоем подняли его и забросили в машину поверх того, что уже там лежал и корчился, сучил ногами и вертел белым лицом.

Вихрь подбежал к каске, схватил ее, швырнул в машину и внимательно огляделся по сторонам.

"Сейчас нельзя переторопиться, — сказал он себе. — Нельзя. Как же сейчас можно торопиться, если на тротуаре валяются эти мои липовые документы с отпечатками пальцев? Пальцы у меня были в тот миг липкими от волнения и от страха, так что следы пропечатались, как в тюрьме. Хорошо. Их мы быстренько соберем. С этим порядок. Что еще? Смотри, Вихрь, смотри внимательно. Вроде бы все в порядке, а? Кровь. Это он выхаркнул кровью, когда я прыгнул на него сверху. Плохо. И табак. Чрт. Плохо. Смешно, если б я сейчас взял у Аппеля перчатки и стал протирать мостовую. Где это было — человек руками без перчаток протирал мостовую, а вокруг него гоготали жирные фашистские рожи? Где ж это было? Ах, да. Кино. Хорошее кино про доктора Мам-лока. Так. Надо удирать. Тут уж ничем не поможешь. Интересно, сколько мы времени провозились? Верно: я так и думал — секунд пятьдесят. Ошибка на восемь. Сорок две секунды".

Вихрь прыгнул на сиденье рядом с Аппелем и сказал:

— Едем.

Аппель рванул машину с места, мотор взревел, но Аппель не успел снять машину с ручного тормоза, и, чихнув и дрогнув, мотор заглох.

Аппель медленным движением вытянул левую ногу, долго нащупывал педаль стартера, уперся в нее мыском, нажал, мотор надрывно завыл, но искры зажигания не было. Было слышно, как провертывался вентиляторный ремень, как поскрипывал подсос, но мотор не заводился.

— Убери подсос, — сказал Вихрь тонким, не своим голосом.

— Я убрал.

— Ты забыл убрать.

Вихрь толкнул белую кнопку на щитке.

— Вот так убирают, чудак, — сказал он. — Секунду погоди. Еще. Рано. Не торопись. Погоди. Пусть стечет бензин.

Вихрь обернулся и поглядел на своих людей: Крыся лежала, откинувшись на сиденье. Богданов, выпятив нижнюю челюсть, сгорбился, держа за шею второго эсэсовца, а Седой деловито сворачивал закрутку.

— Свой? — спросил Вихрь.

— Что? — не понял тот.

— Свой, говорю, табак?

— Свой.

— Свежий?

— Прошлогодний.

— Дашь затянуться?

— Дам.

— А ну, — сказал Вихрь Аппелю, — пробуй, дружище.

Осторожным, каким-то балетным движением Аппель вытянул мысок, уперся в педаль стартера, но нажать не смог.

— Боюсь, — сказал он шепотом.

— Э, ерунда, — сказал Вихрь, — валяй.

Аппель нажал на стартер; мотор, чихнув несколько раз, взревел, и Вихрь даже представил себе — с кинематографической четкостью, — как из выхлопной трубы сейчас вырвался густо-синий дым, а вот сейчас он же не густо-синий, а фиолетовый, а сейчас, когда машина тронулась, он и вовсе стал бесцветным.

— Все-таки Бог есть, — сказал Вихрь Седому и засмеялся деревянным смехом, почувствовав, как тонко и пронзительно захолодела вся левая рука.

— Что? — удивился Седой.

— Ничего, — ответил Вихрь. — Это я так, с Колей говорю.

Когда они выехали на Планты, Вихрь закрыл окно — поднялся ветер. В маленьком переулке, следующем за тем, где была та парикмахерская, куда он заскочил после побега с рынка, метрах в девяноста от вокзала мелькнули две мужские фигуры. Мужчины стояли друг против друга очень близко, чуть не упираясь лоб в лоб, как дерущиеся мальчишки или пьяные друзья. Вихрю показалось, что мужчина, стоявший спиной к нему, — Коля.

35. КРОВЬ

Штирлиц уже два дня приходил на встречу в костел и в ресторан «Французского» отеля, но связи так и не получил. Он, конечно, не знал и не мог знать, что его контактуют не с разведчиками подобного ему класса, а с сотрудниками фронтовой разведки. Но знать и допускать — две эти категории необходимы разведчику, без них он обречен на неминуемый провал. Как и любой человек, разведчик не может знать всего, но в отличие от других он обязан делать допуск в своих размышлениях — допуск, граничащий с жюльверновской фантазией.

Поэтому, увидав за собой хвост позапрошлой ночью — хвост странный — всего один человек, Штирлиц остановился на двух допустимых версиях. Первая: дурак Шверер из гестапо решил проявить усердие и прикрепил к нему, как к одному из крупных работников центра, входящему в орбиту Шелленберга, некое подобие телохранителя. От такого контрразведчика, каким считал Шверера Штирлиц, этого хода вполне можно было ожидать. Вторая версия: связь дали свои, но через человека еще малоопытного (в конце концов, не боги горшки обжигают, а опыт работы во Львове с молодым парнем из киевской чека убедил Исаева, что в дни войны опыт нарабатывается быстрее, чем в мирную пору). Но, честно говоря, в такой ситуации и в такой ответственный момент стоило бы подстраховаться опытным человеком; хотя, опровергал себя Штирлиц, вполне вероятно, что в Центре решили пойти на этот шаг, считая Краков городом «циркулирующим» — беженцы, армейские передвижения, трудности, связанные с местными условиями, — а где «циркуляция», там больше беспорядка, а где больше беспорядка, там хотя и шансы на провал велики, но столь же реальны шансы на удачу, если только кандидатура выбрана правильно; нужен этакий Олеко Дундич. Штирлиц допускал возможность, что на связь к нему придет человек из фронтовой разведки, потому что задание, связанное как со спасением Кракова, так и с опытами фон Брауна, который забрасывал Лондон своими «фаустами», нельзя было осуществить без контакта с фронтовой разведкой, без местного подполья и русских десантников.

Первый день Штирлиц никого не заметил. Человека, которого, по условленному описанию, он ждал в костеле, не было. Хвост, который он за собой протащил через весь Краков, обнаружил, когда выходил из костела.

Ночью, а вернее, даже ранним утром, вернувшись в отель, Штирлиц забрался под перину и с любопытством — пожалуй что внезапным — впервые задумался не над своими поступками, а над своим анализом поступков. И с явной очевидностью он понял, что и поступки его, и особенно анализ этих поступков претерпели развитие. Когда он еще только внедрился в аппарат гиммлеровской службы безопасности, ему стоило громадного труда быть внешне рассеянно-спокойным. Он был как натянутый канат — тронь только острым ножом, сам разлетится, никаких усилий прилагать не надо. Теперь, по прошествии четырнадцати лет, Штирлиц, как он сам определил, покрылся "актерскими мозолями удач". Порой ему было страшно: по прошествии получаса знакомства он все знал о том человеке, которого только что увидел. Однажды он зашел к предсказателю будущего, знаменитому своими гаданиями. Это было в Берлине, прекрасным осенним вечером, когда солнце залило зловещим красным светом Бранденбургские ворота, а липы на Унтер-ден-Линден сделались сине-золотыми, и кругом было тихо и красиво, и над Шпрее летали утки, а возле остановки у Фридрихштрассе тихие старухи кормили красных лебедей черными хлебными корками.

Штирлиц перед этим был в маленьком кабачке "Цум летцен инстанц", что за судом, неподалеку от "еврейского двора", где некогда жил автор гитлеровского гимна Хорст Вессель. Там Штирлиц пил много пива, а до этого, на приеме в польском посольстве, он пил водку и поэтому вышел из кабачка румяным и размякшим.

"Цум летцен инстанц" по-русски значит "К последней инстанции", — думал он, — это занятно. Напротив имперского суда — "последняя инстанция". Пить здесь можно или с тоски, или с радости — оправдали или посадят. Дальше, чем в "последнюю инстанцию", идти некуда. Я сейчас пил от радости. Интересно, мог бы я сейчас свободно говорить по-русски? Или как эмигрант — с эканьем и меканьем? Бедные эмигранты — несчастные люди, которые считают, что только они-то и любят родину по-настоящему. Их даже ненавидеть толком нельзя. Бессильные люди, которым ничего не дано, кроме как ругать нас днем, бояться и плакать ночью".

Предсказатель спросил, какое гадание предпочитает господин оберштурмбанфюрер СС: вкупе с небом, карточные лабиринты или одна лишь рука?

×
×