В деревню они вбежали запыхавшиеся и испуганные. Туча уже нависла над посветлевшими тесовыми крышами и, мрачная, то и дело разряжалась молниями и адовым грохотом. Пыль винтами поднималась над дорогой, где-то громко и тревожно причитала курица, всюду испуганно шелестела листва.

Они по ступенькам вомчались на крыльцо и мимо притихшей Пелагеи проскользнули в холодную свою половину, радуясь, что успели до дождя вернуться домой.

Но радость сменилась тревогой, потому что Дуняши не было. Занавески на открытом окне полоскались на ветру, глиняная кринка с цветами разбитая валялась на полу, который темнел пятном разлившейся воды. Цветы, еще совсем свежие, лежали в луже.

Никто в доме не знал, куда она ушла, и Темляков, еще больше тревожась, почувствовал вдруг лютую злость на нее, что она, не побоявшись, ушла в грозу, когда он зайцем бежал от надвигающейся тучи.

Он затворил окно, стекла жалобно всхлипнули, когда он с силой стукнул рамами, сомкнув их и заперев на крючок. И сел на табуретку возле разбитой кринки, над разбросанными по полу васильками и ромашками, раздавив мясистую головку с белыми лепестками, попавшуюся под ногу.

— Маме сегодня попадет! — сказал он Николаше, которому передалась тревога и страх, и он, как обычно в таких случаях, забрался на свою кровать и улегся на бочок, повернувшись к стене, чтоб не видеть отца, грозу и чтобы не слышать о маме, которой попадет сегодня.

Туча затемнила день, в доме все помрачнело, и за окном вместе с шелестом ветвей и листвы, вместе с молниями и громами зашумел, засветился дымчатым столбом густой ливневый дождь, похожий на холодный град.

Темляков ходил по скрипучим половицам комнаты, бревенчатые стены которой, храня тепло прошедших солнечных дней, отдавали его теперь древесно-вяленому пахучему воздуху, затуманивая охлажденные дождем стекла.

Он очень злился на Дуняшу, заглушая злостью все возрастающую тревогу за нее. И когда услышал хлопок двери и понял, а точнее, почувствовал, ощутил осязаемо и зримо присутствие ее в доме, быстро уселся опять на табуретку и встретил ее хмурым взглядом из-за плеча.

— Пришла? — спросил он, когда она в прилипшем к телу мокром сарафане, печатая ожерелья пальцев, изогнутое лекало ступни и пятки, прошла в темный угол, с веселой виноватостью кивая ему испуганно-радостным взглядом.

— Промокла, — сказала она ему с придыханием. — Чуть живая.

— Вижу, что... Согреться надо, — ворчал он, хмурясь и словно бы ненавидя жену. — Заболеешь.

— Не заболею, — откликнулась она, стягивая с себя налипшее платье и радуясь домашнему, настоявшемуся за день хлебно-душистому теплу, — Я ведь за вами на речку... Вижу, гроза, а вы... А ты боялся за меня? Чуть со страху не померла. Один раз до земли присела, и это... Гром над головой с огнем вместе... Думала, убило меня. Так громко! А потом никак не могу, — торопливо, не в силах никак отдышаться, говорила она, не стыдясь своей жемчужно-светлой наготы в бревенчатой тьме комнаты. — Бежать хочу, а ноги не бегут, как притянуло к земле... Страху-то, страху! Онемела, и только. Ничего, — торопливым шепотом говорила она, — ничего, пошла. Пошла и пошла. А ты тут... Ты небось и не подумал даже, где это в такую грозу, не убило ли громом женушку... Слава Богу, хоть вы-то дома... Колюша спит? — шепотом спросила она и на цыпочках, большая под низким потолком, светлая, обернувшаяся полотенцем с вышитыми красным крестом петухами, подошла к сыну, заглянула, вытянувшись над ним. — Спит, — сказала, осветившись счастливой улыбкой.

Кожа ее была прохладная, как речная вода в зной. Дождь за окном долго еще шепелявил, капли с крыши долго еще чмокали, падая в выбитую бороздку вдоль низкой стены дома, промывая в земле камушки, и только в сумерках утихло все.

Редко-редко в тишине падала капля, застрявшая в листве; слышно было, как где-то под окном большой какой-то жук, сбитый, наверное, дождем и перевернутый на спину, жужжал, пытаясь взлететь, но у него не получалось.

Темляков даже видел в своем воображении, как жук кружится на земле, приподнявшись на распущенных хитиновых надкрыльях, и ему хотелось помочь несчастному.

Даже Пелагея молчала в этот тихий вечер. Грозовой озон, растворенный во влажном, зеленом воздухе, видимо, отвлек ее от боли, и она уснула.

Так думал Темляков, боясь пошевельнуться и разбудить уснувшую у него на руке Дунечку. Он знал, что Николаша скоро проснется и, выспавшись, не ляжет спать до полуночи.

Но он не знал в эти блаженные минуты, что на крыльце уже закончила свой земной путь маленькая, иссохшая от злой болезни старушка, скоротавшая чуть ли не всю свою жизнь в темляковском доме.

Через день они уехали в Москву, простившись с Пелагеей, лежащей в гробу, с заплаканной ее сестрой, расцеловались с племянницами и со всеми, кого успели узнать за эти полторы недели деревенской жизни.

Вез их до станции все тот же Серафим. Был он мрачен на этот раз и молчалив. Лишь однажды оживленно вдруг обернулся и с виноватой улыбкой сказал, разводя маленькими руками:

— Это, знаешь, как говорится: собаку имею, а лаю сам! Вот такой я человек. Эхма!

А когда прощался на станции, втащив чемоданы в вагон, глазки его задымились мутной слезой, он растерянно улыбнулся, махнул рукой, словно подхлестнул себя сзади прутиком, и ушел навсегда из жизни Темляковых.

7

— Мне столько же лет, — говорил иногда Темляков своей задумчивой Дунечке, — сколько всей жизни на земле. Пять, сколько, шесть миллионов. Тебе не меньше, не улыбайся... Мы с тобой искорки сознания всей этой громадной и, как вздох, краткой жизни. Она как костер. Не все ли равно, что сгорело сначала, а что потом — зола, пепел, искры в пепле. Вот и вся жизнь. Огромное, теплое еще кострище с тлеющими искрами... Мы с тобой эти искры. Искры тлеющего сознания бесконечной жизни.

Она внимательно всматривалась в мужа, словно изучала подробности его худосочного лица, потемневшего от загара, и, казалось, ей нравилось быть переливающейся в теплой золе крохотной искоркой.

Темляков хорошо помнил то время, когда пришла строгая домоуправша с двумя мужчинами и, нагоняя страх на мать, которая одна была в тот день в доме, велела показать ей все комнаты. На просьбу матери подождать до прихода мужа она ответила, что это сейчас не имеет принципиального значения.

— Показывайте, — приказала она, кивком головы отсылая мать вперед, и затянулась дымом ядовитой папиросы.

Реквизировали две лучших комнаты в доме, столовую и гостиную, соединенные между собой высокими дверями. В большой столовой было два окна, за венецианскими стеклами которых темнели стволы старых лип, ажурная ограда, кирпичный теремок калитки и улица в отдалении. В гостиной было одно окно с той же картиной: калитка, ограда, улица, круглящийся ровный ствол липы.

Когда цвели липы, в комнаты залетали через открытые окна сытые пчелы и осы, зависали в воздухе, точно недоумевая, куда они вдруг попали, и так же тяжело и неторопливо уносили на прозрачных крылышках свои припорошенные липовой цветочной желтизной полосатые или бурые тельца. Зимой же, в лютые морозы, в окна заглядывали и стучали клювами по стеклу распушившиеся синицы, желтогрудые, с черным галстучком, белощекие. Воробьи тоже слетались с улицы, когда мать сыпала в кормушку хлебные крошки или пшено, и начиналась за окном веселая суета, драка, перебранки синиц и воробьев, которые долго не разлетались, царапая жесть на подоконниках коготками, хотя вся подкормка была уже съедена ими. На них всякий раз удивленно и ревниво поглядывал ручной щегол, живущий в гостиной, в деревянной клетке с бамбуковой решеткой, подвешенной возле окна. Он скакал с жердочки на жердочку и, казалось, был очень возмущен происходящим.

Велено было вынести всю мебель из этих комнат и сдать ключи в домовое управление.

Начались долгие дни ожиданий, полные тревог и раздумья о том, кого и когда вселят в эти всеми любимые комнаты, где обычно Темляковы собирались вечерами и пили чай из самовара красной меди, угольки в котором наполняли комнату запахом как будто бы поджаренного, подгоревшего крутого кипятка; играли в лото, а в поздний час, позевывая, расходились по своим комнатам спать.

×
×