– Край света, – пробурчал Шамшулов.

Лада обмакнула полоску строганины в соус, пожевала и, проглотив, задышала часто открытым ртом. На глазах у девушки выступили слезы. Назаров спешно налил ей стакан воды из чайника. Евсеич, посмеиваясь в усы, погрозил пальцем.

– Что, соус острый? Сам делал. Он у нельмы вкус не отобьет, а бодрости добавит. Ну, Михеич, чего сидишь, как у праздника? Наливай.

Выпили по второй. По кораблю разнесся звон судового колокола. Кривокрасов откусил копченого палтуса, жалея, что нет пива. Шамшулов, развалившись, оглядывал всех сонными глазами – крепкая настойка вдобавок к коньяку, выпитому в одиночку в каюте, ударила в голову.

– Никита Евсеевич, а что это ты про Норвегию рассказывал? – спросил Кривокрасов, – что, ходил туда?

– О-о, сколько раз. До революции, конечно, – покосившись на Шамшулова, добавил старик. – Да, ходил туда, ходил, а раз встретил любовь свою.

– Расскажите, Никита Евсеевич, – попросила Лада.

Старик стал не спеша набивать трубку, как бы вспоминая давние годы.

– Вот, значит, в одна тыща седьмом году, как сейчас помню. Привез я муку в Киркинес, ага. На рыбу у норвегов торговать. Это куда выгоднее было, чем самим-то ловить. Вот, пристал, значит. Смотрю, а дружка-то моего, Оле-Гуннара, нет. А поджидает меня на пирсе баба какая-то…, женщина, стало быть, – поправился он, взглянув на Ладу. – И говорит: Гуннар, мол, загулял, третий день из кабака вытащить не можем, а я вдова его брата, Гудрун. Давай, говорит, со мной торговать. А мне-то еще лучше, думаю, объеду бабу на кривой козе…

– Это по-каковски ты с ней разговаривал-то? – ковыряясь в зубах спичкой, спросил Шамшулов.

– А черт его знает. Не по-русски, это точно. Может, по ихнему. Но, понимали друг друга, и ладно. Вот начинаем торговаться. Она мне: как твоя мукка, как твоя группа? То есть: мука есть, крупа есть? А я отвечаю: да, моя харь этта, давай по шип ком – есть, говорю, все, заходи на корабль. Она, стало быть, заходит, предлагает сайду, пикшу, палтуса. Я ей – пуд, на пуд. Она смеется, зубы белые, волос белый, в золото отдает. А сама такая крепкая, ладная. Блаведрю пакорна, этта гротта дорогли, продатли биллиар. Дорого, значит, давай дешевле. Я дураком прикидываюсь: не понимаю, что говоришь – как спрек? Моя нет форшта. Дорогая мука в этом году – грота дорогли мукка по Рюслань ден орь. А сам так и любуюсь на нее. Она головой качает: твоя нет санферди спрек, прощай, рюсьман. Врешь, говорит, прощай, русский и, вроде, как уходить собирается. Тут я опомнился, за руку ее хватаю, ладно, говорю, бери дешевле – биллиар. Ну. Ударили с ней по рукам. Я ей муку на телегу погрузить помог. Смотрю, а она тоже, вроде как, интерес ко мне проявляет. Ну, доехали с ней до дома ее, чайку попили. Цай дрикки. Так и остался у ней на три дня. А чего мне – холостой был. И после в каждый приезд как продам муку, сразу к ней. Гуннар смеется: женись, говорит, вместе рыбу ловить станем, да с русскими торговать. Шесть лет вот так мы с ней. Даже не поругались ни разу. А потом война, будь она неладна. А в пятнадцатом году немецкие подлодки возле Норвегии пошаливать стали. Я сам раз едва ушел – из пушки стреляли, паразиты. Потом революция и все. Потерял я свою Гудрун.

Евсеич выколотил трубку в пустую консервную банку, и принялся набивать снова.

– Это что же, – сказал Шамшулов, – почти, что родственники за границей? Да еще мукой спекулировал, а?

В кают-компании повисло тягостное молчание. Кривокрасов закусил губу.

– Когда это было-то, – пробурчал Гордей Михеевич, – уж тридцать лет прошло.

– А за всякие-разные дела с заграницей срока давности нет, – поводил пальцем у него перед носом старший инспектор.

– Товарищ Шамшулов, – Назаров поднялся с места, – пойдем-ка, подышим на палубе. Разговор к тебе есть.

– Пойдем, товарищ лейтенант, – Шамшулов с готовностью встал из-за стола, набросил на плечи шинель и, пошатываясь, вышел за ним.

Евсеич, хмыкнув, посмотрел им вслед, покачал головой, но промолчал. Лада положила ладонь ему на руку.

– Давайте я помогу вам здесь прибрать.

– Еще чего не хватало, – возмутился старик, – ты, красавица, пассажирка, а не матрос. И слава богу: женщина в команде – не приведи господь! Венька уберет, заодно и закусит. Он только что смениться должен был. Гордей, – позвал он механика, – как из Губы выйдем, полным ходом пойдем. Машина в порядке?

– Полным, не полным, а больше десяти узлов не даст наш «Самсон». Тебе что: вынь, да положь ему полный ход, а отвечать мне.

– Так иди в машину, чего расселся?

– Сам знаю, – проворчал Михеич, поднимаясь.

Оставшись втроем, посидели еще немного. Кривокрасов с капитаном выпили еще по рюмочке. Потом Лада почувствовала, что глаза слипаются – сказалась бессонная ночь и, извинившись, ушла в свою каюту.

– Хорошая девка, – сказал Евсеич, когда за ней закрылась дверь, – вы уж там ее не обижайте.

– Не обидим, – пообещал Михаил.

– Я смотрю, Сашке она по сердцу пришлась. Ты-то не ревнуешь?

– Не по мне она, – усмехнулся Кривокрасов, – хороша Маша, да не наша.

– И то правильно, найдешь себе еще, какие твои годы, – одобрил старик. – Нет хуже, когда мужики из-за бабы грызутся.

Делать на корабле было нечего. После обеда все разошлись, кто куда. Евсеич заставил палубных матросов что-то красить на корме, Шамшулов после разговора с Назаровым в кают-компанию не вернулся, ушел в каюту. Лейтенант с Кривокрасовым спустились в трюм – во время стоянки Евсеич загрузил товары для поселков на Новой земле и Назаров пошел отобрать то, что приготовлено было для лагеря. Лада подремала в каюте, но качка мешала заснуть и она зашла в рубку. Вениамина уже сменили, и за штурвалом стоял заспанный мужик в ватнике. Зевая во весь рот, он равнодушно покосился на девушку, спросившую разрешение взять бушлат.

– Бери, раз Евсеич разрешил, мне то чего.

Лада прошла поближе к носу корабля. Ветер гнал рваные тучи, волны бежали навстречу «Самсону», словно старались остановить его. Море казалось темным, но, перегнувшись через борт, Лада обнаружила, что вода очень прозрачная. Если корабль на несколько минут освещало солнце, то можно было видеть, как его лучи пронзают воду, постепенно угасая на глубине. Пахло йодом и солью. «Самсон» шел ввиду берега, слева до горизонта была сплошная водная гладь, усеянная белыми барашками, а справа низкий берег, кое-где поросший чахлыми деревьями и кустарником. Дюны, покрытые редкой травой, казались застывшими штормовыми волнами, море лениво облизывало пляжи с белым, как снег песком. Дальше темнел сосновый лес, изредка проплывала мимо деревня с темными бревенчатыми избами, с мостками над водой, с вытащенными на берег лодками. Избы казались угрюмыми, словно привыкли к зимним холодам и не верили в приход весны.

– Что, любуешься? – незаметно подошедший Евсеич встал рядом, – старинные поморские деревни. Отсюда и за рыбкой ходили, и торговать к норвегам, и до Карского моря добирались. На таких баркасах ходили, что сейчас сказать кому – и не поверят. Ничего не боялись: ни моря, ни стужи. Зверя били, земли открывали. В своей постели редко кто из поморов помирал – море забирало.

– Я думала, здесь скалы, а тут берег плоский, сосны. Как под Москвой, только, конечно, побольше, повыше.

– Скалы с Терского берега, красавица. Вот когда Горлом пойдем, это пролив между Белым морем и Баренцевым, покажу скалы. Но ты не думай, не так уж у нас и холодно зимой. Конечно, может пообвык я. На Новой Земле не в пример студенее. А тут море нас греет. Он пока остынет – тепло земле отдает. Сильных морозов, почитай, до февраля не бывает. Зато и весна поздняя – пока море согреется. Бывает и в июне лед под берегом стоит, припай. Поглубже-то на берег леса темные, озера встречаются. Летом, к августу, такая красота – иной раз дух захватывает. Только комарья да гнуса прямо пропасть. Житья не дают, кровососы.

Справа по борту, метрах в тридцати от корабля вынырнуло из воды что-то круглое. Евсеич показал чубуком трубки.

×
×